Чтобы погасить счет гостиницы, Грете пришлось приложить к деньгам, которые у ней нашлись, свою единственную дорогую вещь — меховую пелерину. Тонкое белье из незапертого шкафа, раскрала горничная, не пожелавшая с ней даже объясниться. Ее избегали все, от нее брезгливо сторонились, как от больной, опаршивевшей собаки…
На Мармор плац, когда она вышла, зажигались крупные редкие огни, одинокие в тумане. Было сыро и холодно, в безветреной тьме ненастной зимней ночи снег продолжал падать. В кольце фонарей, слепо и панически волнуясь, кружились редкие большие хлопья. Высоко вверху, над этажами огромных зданий, из сверкающего горлышка бутылки падала в стакан огненная струя рекламного шампанского. Трепетали, жемчужно сияли сквозь туман, огни освещенных витрин и подъездов.
Грета инстинктивно сворачивала туда, где было безлюднее, темнее, тише. Она шла теперь по каким-то незнакомым улицам, мимо угрюмых громад, подслеповато мигающих рядами окон, мимо уходящих в туман высоких казарменных зданий с каменными оградами, с львиными мордами и чугунными гербами решоток, за которыми чернела ночь, окружавшая все эти дремлющие особняки.
Начинались окраины, безлюдные и глухие. Она шла замерзшая, голодная, одержимая бредом, стиснув до боли зубы и отворачивая от ветра лицо. На углу улицы она остановилась, чувствуя, что не может отвести глаза от какого-то предмета. Это был продолговатый шафранный пирог в окне маленькой булочной. Видно было в стекло двери, как дремлет, уронив клубок на колени, старушка булочница в чепце. Грету тошнило от голода. С трудом она заставила себя оторваться и уйти, но не могла не чувствовать вкуса шафранного хлеба у себя во рту. Руки у ней дрожали, когда она поправляла волосы.
Перед ней расстилался пустынный сквер с осенними клумбами, с одиноким фонарем и свинцовыми лужами, чуть запорошенными снегом. На мокрой скамейке темнела человеческая фигура. Плохо одетый мужчина, скрючившись и выставляя драные локти, быстро, с сосредоточенной жадностью, пособачьи ляская зубами, пожирал что-то, что держал в кусочке промасленной бумаги. Грету поразила эта поза, эти локти, расставленные так, как будто изо всех сил защищал он кусок, который пожирал с урчаньем изголодавшегося животного, эта нищенская одежда, вжатая в плечи шея, точно ожидавшая удара сверху, стоптанные башмаки, которые он прятал под скамейку. Со страдальческим любопытством разглядывая незнакомца, Грета отшатнулась вдруг, как от призрака: на скамейке сидел Пумперпикель.
Он поднял голову и, прожевывая, тупо уставился на нее. Вдруг лицо его дрогнуло, он приподнялся с испугом.
— Грета Цвинге!
Она ждала. Старик, отмахиваясь, зашептал какую-то длинную фразу, невнятно выговаривая слова, пришепетывая, помогая себе странными движениями распухших пальцев. Грета спросила грустно.
— Что с вами, Пумперпикель?
Пумперпикель, казалось, пришел в себя.
— Гробст выгнал, — нерешительно пробормотал он. — А куда деваться? Мне уже пятьдесят лет, стара стала шкура. На что я теперь годен? Туговато, что говорить…