Весною шхуны снова уплывут.
В далеком океане шквалы набегают —
Удачи иль несчастья ждут?
Но рыбаки об этом не гадают —
Весною шхуны снова уплывут.
На палубах, когда задремлет штиль,
Кричат казарки радостною стаей
И глуби волн прорезывает киль,
И облака как песня пролетают
Над палубой, когда задремлет штиль.
…Он был моряк — веселый человек…
Его на пристанях улыбками встречали,
Но кончил он морской, недолгий век,
Как многие и до него кончали.
Он был моряк — веселый человек.
II
УТРО В ГАВАНИ
Маяки уже темнели,
Волны бешено летели,
Разбивались и кипели
У гранитных берегов.
В дамбу бился резкий ветер,
Мачт качались силуэты,
И в мерцающем рассвете
Плыли клочья облаков.
Щупальцы подъемных кранов
Выходили из тумана:
Утро пологом багряным
Поднималось над водой.
С кораблей спускали лодки.
Звонко лязгнули лебедки,
И уверенной походкой
Грузчики пришли толпой.
Гавань пахла свежей рыбой
Каменноугольной штыбой…
Просмоленных бочек глыбы
Захлестнули корабли.
Шум, гудки и разговоры
Иностранцы и поморы:
Все, кого пригрело море, —
В гавань севера пришли.
Тихо плыл восход румяный
Говорил о дальних странах,
О морях и океанах,
Где другие дни цвели…
Взморье пенилось буруном,
Снасти пели, точно струны,
Уходили в море шхуны
К берегам другой земли.
Вдали синеют Воробьевы горы.
Нескучный сад. Внизу Москва-река.
Над городом и над притихшим бором
В весеннем небе тают облака.
А дальше вглубь, где чащей труб и вышек
Сменился робко отступивший лес,
Встает в дыму и кроет темной крышей
Полгорода чудовищный Могэс.
Бреду — и брежу первой синевою.
А солнце плещет полымем в лицо.
И вдруг вверху, над самой головою —
Такой знакомый крик скворцов.
И — только миг. И вот — уже растаял.
И далеко за крышами домов,
В весеннем зное потонула стая
Моих бродяг, вернувшихся домой.
Но этот крик упал, как искра в порох,
И память вспыхнула и пронесла
Перед глазами прожитую пору,
Забытый март далекого села.
И в это промелькнувшее мгновенье
Я вспомнил, пережив их вновь,
И первую, печальную любовь,
И первое мое стихотворенье…
Ах, этот день, — кого он не обманет.
Такое солнце и такая ширь!
И уплывает в солнце и в тумане
Седой Ново-девичий монастырь.
Владимир Василенко
Любимому поэту
Я так не умею, как ты,
Я так никогда не сумею;
К простому бумажному змею
Приделать такие хвосты,
Чтоб их и рукой не поймать,
Чтоб эта простая мочала
Сердца наши гордо качала,
Как зыбку — влюбленная мать.
(ИЗ КНИГИ: «ПАЛЕХ»)
Палехский народный дом стоит обособленно, ничем не затененный, на скате холма. С холма сползают к речке кладбищенские кресты, березы, домики, бани. Лишь нардом — огромный и стройный — прочно врос кирпичным фундаментом в землю и, в сравнении с окружающим, кажется незыблемым великаном. Пятьюдесятью высокими окнами он обращен на все страны света. В амбразурах фундамента — железные люки: в просторных подвалах все еще сохнут неоплодотворенные доски; безнадежно тоскуют они о ласкающих одеяниях красок, о мертвенном золоте нимбов, чудятся им перистые крылья архангелов, смуглолицые деревенские мадонны и капельки крови под терниями на лбу спасителя.
Но в самом нардоме не осталось воспоминаний об иконописной мастерской.
Солнце — конечный виновник всех изменений — попрежнему неодинаковым светом теснится в комнатах.
Раньше оно путалось в лицах мастеров, воспламеняло тисненую медь образных облачений, переливалось по квадратам акафистов, блестело в несметных полчищах «всех святых».