Это Зая Жендецкая напечатала на папиросной бумаге в шести экземплярах утром на следующий день. Что значили эти серьезные слова, она не понимала. Она плакала, печатая, но не от этих слов… Просто Марфа куда-то делась: не могла же она без Марфы. Поэтому некоторые буквы расплылись, и адъютант командира полка, тот самый, что Щипачева читал, сказал:
— А черт возьми, чего вы хнычете, ей-богу! И без вас хоть удавись! Пишите: «Срочно. Секретно. Оперативная»!
Она написала и это… Не все ли равно?
Двадцать третье августа. Высокий пологий холм, именно там, на правом берегу Луги. Время около полдня. По скату, от опушки до воды, целые поляны, огромные куртины лиловых колокольчиков. Река блестит. Кто-то еще неторопливо гребет по ней в лодке. Откуда-то, может быть из Затуленья, на лесные цветы еще прилетают пчелы. Сколько дней или сколько минут этому суждено продолжаться: колокольчикам цвести, веслам возмущать тихую воду, пчелам жужжать на цветах? Немного, ох немного!
Три человека хмуро сидят на сухой вершине взлобка у крайних сосен: подполковник, капитан Угрюмов, инженер-капитан Севрук. С раннего утра они дружно делали одно общее дело: полк принимал рубеж, строительное управление сдавало. Угрюмов и Севрук лазали в смолисто-пахучие дзоты, проверяли накат, поругались из-за водоотводных канав: а если осенью пойдут дожди? Потом Севрук и Федченко подписали акт передачи: сдал, принял… На веки вечные… А когда кончили, инженер-капитан взорвался без всяких видимых причин, поди, объясни — почему?
— Да вы-то тут будете хоть драться? — зло закричал он на Федченко. — Месяц, как кроты, рылись, это вам зря? Четыре старухи бревно тащили… Бомбежка, я кричу, а они не слышат… Вон кресты, видите? Это — зря? Третью полосу, третью полосу… Под Плюссой, у Смердей, здесь…
Было ясно: разве это паникер, разве это трус?
Вот оно и выходило: не надо ему на его злость отвечать; промолчать нужно, не расслышать; горит у человека все. Да, а у других не горит? И Федченко не удержался.
Ах, они месяц рылись? Ручки измазали? Мозоли натерли? А мы — васильки собирали, да? Четыре старушки, вот оно что? А если в полку до сорока процентов выбито, это как? А если я за эти Смерди месяц зубами держался, тогда что? Шестнадцать атак, три психических… Все шестнадцать раз контратаковали! Я просил, чтобы оттуда уходить? Грищенко мой просил? Даниловский просил? Валя Петухов просил, которого миной разорвало? Это ты понимаешь, капитан, кого разорвало? Не тебя, его! Да как вы смеете нас об этом спрашивать? Рылись! Ха! Поздно начали: в Литве надо было побольше укреплений строить, в Латвии, не тут, в пионерлагерях…
Тихон Угрюмов, нагнувшись, сидел на пне, так внимательно разглядывая сорванный цветок, точно в жизни ничего подобного не видел.
— В этом вот Затуленье, — вдруг сказал он совсем тихо, слабым своим голосом, и оба взъерошенных командира замолчали, — тут Щерба прошлым летом жил… Знаете, профессор, мой знакомый… На даче. Да, это очень страшно… Но нельзя говорить: бессмысленно! Как можно это сказать: зря? Народ ничего зря не делает, а это уже народ встает. Смерди держались месяц. И если и тут недели три продержимся… Так разве тогда мы с вами зря? Нет, это — не бессмыслица: это великое горе. Это… Не стоит нам спорить, товарищи. Когда победим, — поспорим!
Водворилось долгое молчание. Все сидели, отвернувшись друг от друга, ощущая одну и ту же боль, один стыд. Не за себя, не перед товарищем — перед чем-то неизмеримо большим. Перед этим вот нашим солнцем, перед нашими доверчивыми пчелами, перед колокольчиками этими. Луга! Какими словами это передашь?
Федченко крякнул:
— Ладно, инженер-капитан, прости, не выдержал. Всем хорошо; считаться, кому хуже, не приходится. Возьми акт.
Инженер-капитан совсем сгорбился на своем бревне.
— Прошу извинить, товарищ подполковник, — глухо проговорил он. — Сердце не терпит, полным дураком стал, хуже собаки на всех кидаюсь. Душа перегорает — такие люди гибнут… Как терпеть? Ох, продержаться, продержаться бы…
Продержаться им удалось недолго.
Старшина Голубев доставил доверенный ему груз к новому месту чуть что не к полночи. Иначе и быть не могло.
Было время, мама говорила: «С ума сойти! Ехали с кошмарными передрягами, устала, как псица!» Это значило: или поезд стоял где-нибудь лишних пять минут у семафора, или в вагоне оказалось душновато, или Марфа забыла на скамье корзинку со снедью… Что-нибудь в этом роде. Что бы сказала мама теперь?
Дважды меняли маршрут.
Наконец выехали на песчаный бугор, торчавший среди тысяч гектаров низкорослой сосны, сухого мха, полян, заросших вереском. Вокруг неведомо куда бежали рельсы узкоколейки, серели приземистые, с толстой дерновой крышей казематы. Там и сям видны были рваные желтые ямы, выкопанные неведомой Марфе мрачной силой. Голубев про все это сказал: «Полигон»… Странно: если полигоны такие, как же моиповцы на полигоне служат? Где же здесь служить?