Осень. Ничтожнейший звук, раз возникнув, не исчезает, а застывает в воздухе, как древняя мушка в янтаре, — надолго.
Звуков немного, зато они совсем разные. Есть вечные, древние; такие были здесь и всегда: писк маленькой шустрой птички в развилке ветвей; очень мелодический ропот и свежее бульканье ручья между камней; отдаленная дробь дятла где-то наверху, за скатами оврага. Но есть и другие — непривычные; их здесь раньше нельзя было услышать. Лес удивляется им.
Всё время в овраге гремит ведро. Кто-то пересыпает и перекатывает в нем округлые, не слишком твердые предметы. Потом слышится плеск воды. Потом тоненький и, следовало бы сказать, довольно дерзновенный голосенок запевает:
Бетховен! Людвиг ван Бетховен: «Застольная песня».
Долгий отвратительный свист пересекает это неожиданное пение. Он сечет мир, лес, осеннее тихое молчание, как кнутом. И на конце кнута, точно грубый кусок ржавого металла, как свинчатка, ложится на землю лопающийся злой треск.
Следует минутное молчание. Птица с ветки улетела. Лягушка шлепнулась в воду. Пустота. Потом тот же голос негромко говорит:
— Да ну, Зайка! Да это… В общем же это не по нам! Ну, ладно; домоем только мою и… Или вот что: ты домывай пока, а я накопаю еще… В общем — глупо; чего испугались? И ведро неполное!
Чмокающий сильный звук, — словно откупорили где-то за лесом большую бутыль. И опять торопливый жадный свист. Поперек всего, поперек поля, поперек леса, поперек синего-синего небушка… И «трр-рах!»
Уши под линялым фетром жарко краснеют. Куда это он? В болото!
Очень страшно, невыносимо страшно! Бойцы неохотно ходят сюда: вчера тут ранило двоих. «А ну ее, и картошку эту!» — говорят они. Но если… тогда и подполковник и Тихон Васильевич останутся без ужина. И тогда не выйти из окружения… Значит, — нужно. Нужно!
Вторая мина разрывается правее…
— Ох, как близко! А ведь надо еще совсем немного: штук десять картофелин, если крупные. А я — член ВЛКСМ! И в уставе написано…
Третий разрыв приходится уже на поле, но далеко, — в той стороне! Только бы Зайка не убежала! Странно, почему это храбрая боится сильнее, чем она, Марфа… Не убегай, Заинька!
Вот на этот раз так рвануло!.. Ой, мамочка! Ой, как боюсь! Еще три штуки! Да где же ты, картошка противная? Я здесь, я здесь, Зайка!
Она тащит ведро волоком к обрыву, вся красная, запыхавшаяся, в тяжелых сапогах, в неописуемой зеленой фетровой шляпе на голове… Ух, как тут хорошо, в овраге!.. Бейте теперь, бейте, проклятые! Теперь всё равно…
Вечером подполковник Федченко, хромая, опираясь на суковатую, вырезанную по дороге палку, подходит к лесному шалашику на поляне, у трех сосен.
— Хрусталева! — сердито и строго зовет он.
— Тут, товарищ подполковник!
В шалашике начинается возня. Девушка вылезает не сразу, и Федченко, морщась из-за своей больной ноги, ждет.
— Товарищ Хрусталева! — говорит он затем, глядя на вытянувшуюся перед ним Марфушку. — Кажется, я строго запретил кому бы то ни было ходить на картофельное поле в одиночку и днем!..
— Мы не ходили, товарищ подполковник… Вот честное…
— Не перебивайте меня! Откуда же взялась тогда картошка, которую мне и начштабу принес Голубев?
Марфуша мнется. Она не придумала ответа. Она умильно щурится, глядя на подполковника.
— Это старая, товарищ подполковник! — выпаливает она наконец.
Подполковник Федченко отводит глаза в сторону.
— Вот что, Хрусталева! — набираясь строгости, говорит он, стараясь не видеть этих красных, потрескавшихся рук, этого озябшего вздернутого носа и спутанных волос, в которых торчат сосновые иглы. — Если так будет продолжаться, я буду вынужден посадить вас под арест. Да, и вас, и Жендецкую… из-за вас! Я еще раз запрещаю вам… Туда должны ходить только по ночам. Организованными командами! И на то у меня есть бойцы. А вы подаете пример отсутствия дисциплины, возмутительной разболтанности. Поняли?
— Я поняла, товарищ подполковник… Простите!