Выбрать главу

«Кругом были белые, брат Ким, — говорил Фотий. — Нашим остался только махонький пятачок на берегу залива, куда кронштадтская артиллерия хватала… Вот где жуть-то была, да…»

Фотий Соколов вспомнил это и вдруг насупился.

Он повел головой туда-сюда и сразу — наяву, не в воспоминании — увидел две вещи: большое дымовое облако над Териоками, там, за заливом, и три высоких столба дыма насупротив, на южном горизонте, где-то по направлению к Гостилицам.

Страшное дело! Значит, это не двадцать два года назад, а сегодня, на их глазах, прибрежная полоска земли на южном берегу залива опять превратилась в такой же, со всех сторон окруженный врагами «пятачок». Как же это произошло? Когда?

Политрук Дроздов сегодня утром ясно обрисовал нелегкую обстановку.

«Пришел час, — говорил политрук Дроздов, — и нам стать насмерть за Родину, не щадя своей крови, а если понадобится, и самой жизни. Другие давно уже стоят!» Слова были знакомые, слова простые; но никогда не думалось Киму Соломину, что ему придется отдавать свою жизнь за Родину именно так и именно тут…

Ким стоял возле колодца у дома колхозника Ивана Рийконен в деревне Пеники, на сорок восьмом километре от Ленинграда, и долго, жадно смотрел через море на восток. Там плавала сизая дымка. Сквозь нее смутно проблескивало что-то большое: может быть, Исаакий. Там где-то был он, Ленинград; там прошли детство, юность. Там, на Каменном острове, в закутке за флигелями, и сейчас темнело окно его «лаборатории», висели его рейсшина, треугольники, лекала. Там были и мама, и Ланэ. Мамино рождение должно было еще праздноваться восьмого числа; должно-то должно, а…

— Жаль тебе всего этого, Кимка?

— Да, жаль. Ох, как жаль, Фотий Дмитриевич!

— А страшно тебе небось, Ким Соломин?

— Не очень, Фотий Дмитриевич. И потом… Я стараюсь никому не показывать этого.

— Хорошо сделаешь, коли не покажешь, Ким! Оно первое время по большей части так… Не больно-то радужно на душе; это хоть кого хочешь возьми. Но ничего. Пройдет! Обтерпишься!

В девять часов тридцать две минуты они погрузились в теплушку, и паровоз «Э» повез их по сосновым дачным лесам на запад. Далеко-то, впрочем, ехать было некуда: станция на восемьдесят втором километре была последней в наших руках. Та, что на девяносто девятом, была уже у «них», у фашистов.

Глава XXIX

Лодя сомневается

Не один только Лодя Вересов, одиннадцатилетний мальчуган, — весь Ленинград не заметил, не уследил, как беда шаг за шагом подступала вплотную к стенам города.

Числа́ двадцать пятого августа Лодя впервые услышал слова: «Мы в кольце».

Как обычно, он вечером влез коленями на отцовский письменный стол, — хотел передвинуть флажки по данным сводки. На этот раз замазанный тушью бумажный флажок воткнулся в берег Ладожского озера: Шлиссельбург!

Милица Владимировна, подойдя к столу, пристально вгляделась в карту. Быстрая тень пробежала по ее лицу.

— Уже? — спросила она, ни к кому не обращаясь. — Как быстро! Ну что ж!

Пожав плечами, такая же нарядная, как всегда, так же приятно и сильно пахнущая духами, такая же красивая и спокойная, она повернулась и пошла к выходу. И Лодя долго, с недоумением, с неясным чувством каким-то глядел ей вслед. Странная и трудная работа шла в эти дни у него, в его одиннадцатилетней голове.

Жил-был в городе на Неве маленький мальчик, Лодя Вересов, сын талантливого инженера-геолога, кристаллографа, Вересова, пасынок блестящей киноактрисы Милицы Вересовой-Симонсон. У него, как и у других, была благополучная семья, завидные родители, хорошие друзья и в школе и дома. Была своя спаленка с синим ночным светом, с тремя болгарскими поросятами на стенной клеенке, с краснокрылым планерчиком под потолком. Была полочка с любимыми книгами. Всё было очень хорошо; и он так любил, так невыразимо любил своего папу, что никакая тень не падала на его душу до сих пор.

А теперь вот случилось это всё и…

Да, папу своего он любил! Болезненно, непередаваемо. А ее?

До сих пор он всегда считал, что и ее он всё-таки хоть немного, да любит. Ну, не сам по себе любит, а так… Для него, для папы.