«Мягкоступ! Давай газуй прямо до Эльбы в указанный квадрат. Войшвилло».
И все. Все эти надписи были почему-то такого ослепительного ядовито-голубого цвета, что Лоде невольно подумалось: «Наверное, это и есть «берлинская лазурь…» А потом он разглядел в канаве чуть подальше пробитую цинковую бочку; эта самая лазурь вытекала из нее густой, неторопливой, пронзительно-синей струей, и к ней уже поприклеивались глупые бабочки-крапивницы.
Шаг за шагом мальчик обошел вокруг машины; на ее еще теплом капоте в тени просыхал пот утренней росы. Нет, в хорошем месте остановился старшина! Должно быть, за деревьями, куда убегала проселочная дорожка, было какое-то селение, вернее всего, богатый барский двор: над кустами вздымались купы серебристых тополей, сквозили красные черепичные и мышиные шиферные кровли, виднелась ажурная башенка ветросиловой установки с обтекаемым, похожим на бескрылый самолетик двигателем наверху. Нет-нет, ветер приносил оттуда особый, речной или прудовой запах… «Биберау» — «Бобровая долина»…
Но теперь там жили не одни бобры. Лодя вздрогнул и съежился, так неожиданно обрушился на него этот рев, свист, шипение… Откуда они вывернулись так сразу? Чуть не задевая фюзеляжами за маковки деревьев, два истребителя, два ЛАГа как пули промчались прямо над ним, явно идя за лес на посадку. И сейчас же навстречу им из-за зеленой стены, стартуя, вынырнула милая тарахтелка, «удочка», ПО-2. Треща как мотоцикл — сущий воробей, не боящийся никаких соколов и орлов над милой землей, — она развернулась и деловито застригла над самым шоссе на бреющем куда-то на восток, видно, в сторону этого самого «Берлин-Шпанд…»
Да, конечно, спрашивать на фронте не положено. Но бывает, незнание становится непереносимым. Насупившись, Лодя смотрел, как Мансуров заботливо чистит на Мандельштаме форменку, как старшина, искусно применяя выдуманный для этого сложный агрегат, драит пастой свою медяшку. За все время пути он впервые наблюдал такой аврал. Что он означает?
Нет, спросить он так и не спросил; спросили, наверное, его недоуменные глаза, сама его долговязая непонимающая фигура. Старшина покосился на него.
— Ну? Чего перископы-то выставил, Вересов? Доплыли до указанного места рандеву. Видишь: «Хозяйство Дондукова»… Генерал-майор Дондуков знаешь кто? Нет? Это ужас! Немцы знают! Вот явимся с Мандельштамом к командованию — и конец. Дондуков — наша авиация флотская.
— Как — флотская? — не понял Лодя. — Мы разве к морю выехали?
— Фью, к морю! Хватил! Море у нас где осталось? Километров, может быть, двести к северу… Теперь, Вересов, флот и на суше воюет, заметь… Вон видишь — Потсдам, шестьдесят три километра… Знаешь, где тот Потсдам? Юго-западнее крупного населенного пункта и жел.-дор. узла Берлин. Понятно?
Это как раз было очень понятно и радостно; Лодю тревожило другое.
— Туркин, ну а со мной-то как же? Меня-то куда же теперь?
На прямой вопрос старшина ответил не сразу. Он спокойно завинтил баночку с волшебной флотской пастой, завернул во фланельку кусок пресшпана с прорезью, в которую пропускается пуговка, чтобы не запачкать мазью сукно, уложил все в коробку.
— Это ужас! — проговорил он наконец. — А ты, парень, видел, чтобы на флоте таких огольцов на дорогах бросали, не доведя до дела? Чего переживаешь? Дело твое — как штык: начальству все известно. Пойдем сейчас с Изей Мандельштамом доложимся и выясним, куда тебя сдавать. Ты то́ имей в виду: твой батя не промблема; подполковник — не наш брат! Это если бы, к примеру, Мансурова какая-нибудь там Таня или Валечка стали разыскивать, пришлось бы попотеть. А подполковника найти — раз плюнуть. Теперь у нас промблема одна; вон она дымит, видишь?
И он махнул рукой вдоль шоссе, на восток.
Там, на северо-востоке, как раз поднималось в то утро солнце. Оно поднималось из-за Берлина. Сначала оно взошло ясное, веселое, в чистой дали. А потом его верхний край коснулся длинного и плотного облака, тучи, закрывшей всю ту сторону горизонта поверху. И солнце сейчас же потускнело; из пламенного, живого оно превратилось в буро-рдяное пятно. Странная прямая черта перерезала поперек его диск, точно не оно поднималось вверх, а, наоборот, на него стали надвигать сверху гигантское закопченное стекло, сквозь какие мальчишки наблюдают затмения… Нет, там было не облако; там на всю ширь и высь немецкого неба стояла необозримо огромная, высоко поднявшаяся вверх, туча густого коричневого дыма. И за этим дымом солнце забрезжило тусклым мертвенным светом, как у Уэллса в конце «Машины времени», когда все погибло… Только никакого грохота, как вчера, не доносилось оттуда: отъехали далеко или ветер дует в другую сторону…