Выбрать главу

Лодя замер. И смутно, болезненно перед его глазами встала другая, похожая туча, не здесь и не сейчас, а три с половиной года назад над Бадаевскими складами в Ленинграде… Совсем маленький мальчишка смотрел, ничего не понимая, на нее с крыши дома семьдесят пять по Кировскому проспекту… Он закрыл теперь глаза, блокадный ленинградец, стоящий на шоссе за Берлином. Хорошо, ах, как хорошо, что он теперь уже не там, не тогда, не на той крыше… И ничего, что тут висит такое же облако; это так и надо, это справедливо… Не может, не в состоянии он жалеть их! Нельзя жалеть, потому что, если пожалеть, все это может случиться еще раз…

Наверное, Лодя Вересов сильно переутомился за последние дни. Нелегко, что ни говори, пятнадцатилетнему пареньку, когда на него день за днем, неделя за неделей обрушивают такое, да когда еще тебе ничего не дают делать: сиди, держась за дверцу «доджа», и смотри, смотри, смотри… И думай, пока неодолимая сила продергивает тебя сквозь острый, дымный, угловатый мир, точно хочет вытянуть тебя в тонкую проволоку….

Старшина и Мандельштам, принарядившись, ушли. Мансуров, отчасти расстроенный этим, был оставлен на вахте у машины. Он молча прохаживался возле нее с ППД на руке: а шут их знает! Немцы вокруг, всякое может быть.

Лодя вяло побродил туда-сюда, потом пошел к бетонной скамье, присел на ее уже согретый утром цемент. Как непонятно все! И все больше и больше этого непонятного… Вот уже туча дыма над гитлеровым Берлином. А папы все еще нет. Вот уже Потсдам, 63 километра, а он по-прежнему ничего не знает о нем… Надо ждать, правильно; но до чего тяжело ждать!

Он хмуро смотрел вдоль канавы. В канаве росли крапива и сныть, золотились между ржавых консервных банок маленькие желтые цветки, точно такие же, как за дровяным сарайчиком на Каменном… А уж лучше бы, если бы тут у них все было совсем другое, не наше и не похожее на наше!

И вдруг он испугался: а что, если это сон? Если ничего не было: ни адмирала за письменным столом, ни Лиепайи, ни Коперника, ни Туркина? Если это только причудилось ему… Тогда надо проснуться, проснуться скорее, чтобы не умереть потом от горя, от ужаса, от разочарования… И кто это кричит ему прямо в ухо: «Вересов, Вересов… Проснись!»

Он вскочил со скамьи. Мансуров, бледный, крепко сжав ППД, озираясь, метался у машины. «Вересов, лезь в кузов, давай гранаты, — не то шептал, не то кричал он. — Влипли, Вересов… В ларе гранаты, давай скорей… Слышишь, что творится… Сюда бегут…»

И верно: из-за кустов, со стороны «хозяйства Дондукова», оттуда, куда ушли старшина и Мандельштам, слышалась совсем близкая беспорядочная стрельба, невнятный грохот, крики…

— Гранаты, говорю, давай! — страшно тараща глаза, кричал Мансуров. — Ах, мать честная, надо же… И старшина туда ушел… Слышишь: атака! «Ура» кричат…

Лодя кинулся к машине, но влезть в кузов не успел. Ветер, что ли, подул оттуда? Да, стрельба стрельбой, «ура» — тоже, но — не надо было даже прислушиваться — музыка! Ведь оркестр играет… Барабан…

— Мансуров!.. Там музыка…

Вот что она наделала над людьми, старая ведьма — война, как поковеркала их души, как сумела убедить, что, кроме нее, ничего нет и быть не может, что теперь уже навеки — она. Двум человекам, мальчугану и взрослому, даже в голову не пришла самая простая, такая, казалось бы, неизбежная, такая естественная мысль. Оба они растерялись до крайности, и только.

Матрос Мансуров замер, приоткрыв рот… «Скажи на милость, что такое? Вересов, слышишь? Никак наш гимн играют! Что за штука, а? Какое ж число-то нынче? Никаких тут праздников нет, никаких выходных… Пятого мая — то День печати, а сегодня — девятое… Нет тут праздника…

А ведь был в этот день праздник, был выходной… Да еще какой выходной — невиданный, небывалый…

Оба они еще раз обомлели, когда из-за кустов по песчаной дорожке прямо к ним выбежал Изя Мандельштам. Никто никогда не видел его в таком состоянии. Он бежал из последних сил, шатаясь на ходу, хрипло дыша, со страшным багровым лицом. Свой автомат он придерживал на груди, в другой руке комкал сорванную с головы фуражку. Глаза его выкатились, рот ловил воздух… Точь-в-точь марафонский гонец во внеклассном чтении по истории, он хотел еще издали крикнуть что-то и не смог. Мансуров рванулся к нему: «Изя! Чего там? Старшина где? Ну?»

Исаак Мандельштам добежал как раз до бетонной скамьи и остановился. Лицо его из багрового вдруг стало сине-белым. Несколько секунд он молчал, только хватая воздух руками. Потом фуражка упала на землю, и, уже опускаясь почти без сознания на скамью под усыпанной цветами сливой, боец Мандельштам не сказал, он еле выдохнул такие необыкновенные слова: