Два года — рядовой сотрудник геологического музея, преподаватель техникума («Нет, почему же, очень увлекательная работа!»)… Все годы — книги, книги, книги, растущая картотека, писание по ночам, до трех, до пяти утра, и этот без вины виноватый взгляд… Выносить он не мог этого отцовского взгляда, особенно в пятидесятом году.
Почему именно в пятидесятом? Потому что тогда «это» подступило и к самому Лоде. Ему тоже задали тот же вопрос: «А чем вы объясните, товарищ Вересов?»
Чем мог он объяснить тот странный факт, что при поступлении в университет, заполняя анкету, он, в графе «Есть ли родственники за границей?» написал «Нет»? Себе самому он объяснял это очень просто: у него была мать. Она умерла в тридцать первом году. Когда ему было лет пять — еще до появления Милицы, — они с папой ездили на машине в Псковскую область, туда, где, в Михайловом Погосте, недалеко от станции Локня, была ее могила — маленький холмик в густой траве под плакучей березой и кустами сирени. Папа очень долго сидел там на камне, глядя на этот холмик, а сын заснул в конце концов под большим кустом; под тем кустом росла земляника, которую почему-то нельзя было есть. Вот где была его мама. Так как же он мог написать, что у него за границей теперь жила мать? Думать он не мог без дрожи об этой «матери»…
Может быть, ребята и поняли его, но ясным стало одно: об аспирантуре нечего мечтать; хорошо, что не исключили из университета. Вот тогда-то они впервые целый вечер проговорили «о ней», отец и сын. И Лодя — двадцатилетний студент и десятилетний мальчишка одновременно — стискивая зубы, чтобы не разреветься, сказал уже на рассвете: «Папа… Теперь, наверное, мне никогда не бывать в других странах… Но если только когда-нибудь я попаду туда… Нет уж, где угодно я разыщу ее, пап… Разыщу и…»
Ох, хорошо, что все это давно кончилось, что все переменилось…
В пятьдесят четвертом папу без единого черного шара избрали деканом факультета. Год спустя вышла его большая новая работа по месторождениям драгоценных силикатов. В конце пятьдесят пятого он стал «Ч-К», членом-корреспондентом Академии наук, а осенью пятьдесят шестого года и Лодя сделался аспирантом Восточного факультета по кафедре африканских языков и истории Африки. Все как будто наладилось.
Все? Нет, не все!
Разве может быть так, чтобы у несчастия не оказалось причины, чтобы нельзя было найти виновного в нем? Лодя знал виновницу своих бед. Все реже, правда, но и теперь он просыпался ночью маленьким, тогдашним, блокадным… Он с ужасом видел над собой, в сумерках, ненавистное, отвратительное, холодно-красивое лицо. Она вглядывалась в него, как тогда, безжалостными светлыми глазами. Она хотела, чтобы он ответил ей, чтобы он сдался. И, как тогда, всей силой души он сопротивлялся ей: нет, нет, нет! Она отступила, фашистка! «Ну что ж! — только теперь понял он, что значили ее тогдашние слова: он же не знал тогда, что над ним наклонялась Фрея. — Думай обо мне что хочешь, маленький русский… Значит, так угодно судьбе…»
«Для меня не составляло бы трудности избавиться от мальчишки… Но я понадеялась на голод…» Она отступила тогда, в то утро, но, боже, как много отняла она у «мальчишки» и унесла с собой! И теперь — смешно, конечно, но ничего не поделаешь, — теперь, когда он читал в газетах о разорванной надвое Корее, когда бомбы падали на глинобитные стены Порт-Саида, когда он слышал слова «Бизония» или «Западный Берлин», — ее хищный красный рот, ее пухлая нижняя губка, злая и капризная, знаменитая «киногубка» артистки Вересовой, мерещилась ему за этими словами. Нелепо, наивно, но все черное, все злое, все омерзительное, что было «там», на той стороне мира, ему казалось воплощенным в ней. Вот почему так больно задел его бравурный, многообещающий конец предисловия к ее проклятой книжке:
«Мы не знаем, —
писал в телячьем восторге господин «Инквизитор», —
где и когда встретимся мы вновь с этой демонической и обольстительной женщиной. Может быть, мы узнаем ее как одну из новых звезд на экране Голливуда. Может статься, она пройдет мимо нас с вами, читатель, на приеме в котором-нибудь из самых блестящих салонов Парижа или Лондона в качестве его желанной гостьи. А возможно и так, что уже сегодня эти прекрасные руки — те самые, которые направляли ствол «штейра» прямо в затылок свирепого Атиллы-Этцеля между льдин и снежных смерчей зимней Ладоги, — разливают вечерний чай или листают изысканные эстампы Сальватора Дали в одном из наших великосветских особняков как руки новой его хозяйки. Прекрасной женщине доступно все, и мы от души желаем ей мира, успехов и благоденствия…»