Выбрать главу

Лучше бы уж не объясняла!

Так было всегда. Но, правду сказать, он старался не замечать этого до самых последних дней. А теперь вдруг его точно ударила по глазам совсем страшная, совсем невыносимая новая обида: Мика не горевала! Не было видно, что ее мучит отсутствие писем от папы. Не было заметно, чтобы ее тревожило и всё, что делалось вокруг. Правда, она очень много работала, уходила с утра и на целый день; вечером она помогала новому коменданту Фофановой по дому; без конца звонила по телефону; за кого-то хлопотала, кого-то устраивала на самолет. Ей удивлялись все во дворе: «Милица Владимировна какой активисткой стала! Что делает война!».

Ею опять восторгались. Но голос ее был всё так же звонок, смех оставался тем же, каким она смеялась и в «Детдоме», и в других фильмах. И это удручало Лодю.

«Разве можно и теперь по утрам, разогревая какао, напевать беззаботные французские песенки? Разве можно весело смеяться?»

«Она» (с некоторых пор Лодя втайне стал думать о мачехе так: «она»), она, должно быть, нарочно не хотела ни вспоминать, ни разговаривать ни о чем «таком».

Как только он произносил слово «папа», глаза ее делались странно светлыми, пустыми.

Как только он пытался рассказать, что вот вчера, говорят, у нас на острове поймали человека, который хотел поджечь Строганов мост; или что вечерами с крыши от Ланэ на всем южном горизонте видно теперь далекое, но всё приближающееся, всё вырастающее зарево; или что дяде Васе Кокушкину стало точно известно: войска Новгородского фронта идут на помощь нам (они крепко ударили немцев где-то там, под какими-то Сольцами), — как только он начинал такой разговор, она обрывала его: «Лодя! Об этом нечего говорить: мы с тобой ничем не можем ни помочь, ни помешать этому… Мы ничего не знаем. Всё это так тяжело, что я не хочу ничего слышать об этом. Ты понял, мальчик? Достаточно! Инаф!»

Нет, Мике ничего нельзя было рассказать, ее ни о чем нельзя было спросить по-настоящему. Почему это так? Почему от Максиковой мамы всегда веяло на него мирным, ласковым теплом, таким, что, как только она присаживалась рядом и клала руку на голову, становилось радостно и уютно? Почему близнецовская мама, тетя Феня Гамалей, сколько бы она там ни фыркала и ни кричала на всех, — с ней можно было идти-идти, да вдруг и помчаться в пятнашки? А с его мачехой? Об этом немыслимо было даже подумать!

В самом конце августа Лодя впервые услышал слово «ракетчики». Оно ужаснуло его.

Он давно и твердо знал, что где-то в мире, далеко от него, жили, да и сейчас еще живут, мерзкие, страшные, непонятные люди, те, которые хотят всем зла, — капиталисты.

Малышом еще он читал про них в журнале «Чиж»: они для него тогда назывались «белыми». Эти белые не хотели, например, чтобы папа стал инженером: им зачем-то надо было, чтобы он «остался недоучкой». Они хотели всех мучить и убивать. Они… Однако красные герои — а среди них был и дядя Женя Слепень и мама Аси Лепечевой, тетя Тоня — вместе с Климом Ворошиловым и Семеном Буденным прогнали и уничтожили их. Ленин и Сталин, большевики, научили людей, как это надо сделать. Так представлял он это себе тогда, в детстве.

Однако несколько лет спустя они, белые, как оборотни, появились в его мире опять; только теперь их звали уже «фашистами».

Это они напали на милую теплую Абиссинию, на ее отважных и несчастных темнокожих защитников.

Это они убивали испанских ребят в Мадриде.

Это они разрушили далекий китайский Шанхай с его рикшами и джонками, на носах которых сидят ручные бакланы.

Мало-помалу люди эти, враги, уже точнее расселились в Лодином представлении по классной географической карте, нашли себе не сказочное, а ясное место на ней. С ними нашей стране предстояло бороться. Лодя хорошо и давно это знал. Они всегда могли напасть на нас; он понимал и это. Но одного он не ожидал никак: того, что «они» есть и тут, у нас, в самой советской стране, в Ленинграде.