— Люда!.. — начал он нерешительно. — Вот ты, я думаю, это знаешь. Вот… если бы… в пионеры мне? Можно это теперь еще или нет? Мне бы так хотелось! А Мика…
Вероятно, мысли девушки были в эту минуту где-то за тридевять земель отсюда.
— Нет, не знаю я этого, Лоденька… Хотя где же теперь? — с трудом отрываясь от них, сказала она. — Теперь, пожалуй, все отряды уже эвакуировались. Не до того, Лоденька, сейчас людям. Ой, Лоденька! И полыхает… и полыхает… Которую ночь!
Лодя постоял еще около, покачивая легонькую открытую дверь ее будочки. Не мог же он уйти так! Ему было страшно спросить, но и нужно спросить. Спросить и остановиться на этом. Потому что лучше какая угодно правда, чем то сомнение, какое неведомыми для него путями проникло ему в душу и распирало, разрывало теперь его.
— Ланэ! — с отчаянной решимостью заговорил он после долгого молчания. — А ты… ты, наверное, уже крепко полюбила Кимку? И тебе его теперь очень жалко.
— Ах, Лодечка! — Зеленый Луч с усилием проглотила горькие слезы.
— Ты ведь потому и плачешь, — безжалостно продолжал мальчик, — что тебе его жалко? Женщинам же не стыдно плакать? Ведь это правда?
— Ой, Лодечка!
— Ланэ, так а как же тогда… — взявшись рукой за стеклянную легкую дверь, мальчик всё сильнее и сильнее, сам того не замечая, раскачивал ее. — Только ты мне честно… Вот как, по-твоему, моя мама?.. — Он с трудом выговорил это слово. — Разве она… она любит папу?
Лоде было тринадцать лет; Ланэ Фофанова — года на четыре старше. Она уже была девушкой, даже «невестой»; он — совсем еще молокососом, мальчишкой. Смешно даже сравнивать! А в то же время все они были еще ребятами, и эти двое, и сам Ким. Между ними не могло еще возникнуть взрослой уклончивой вежливости.
Ланэ, вздрогнув, посмотрела на него большими, растерянными глазами.
— Ой, Лоденька, да откуда же!? — шопотом воскликнула она. — Ясное дело — нет! Лоденька, милый!
Она не договорила. Острый, душу надрывающий стон вдруг вонзился в темноту и поплыл, разворачиваясь, извиваясь, как змея, которая вылезает из своей кожи.
«У-у-у-о-о-а-а-а-е-е-и-и-е-е-е-о-о-у-у-у!» — это завопила городская, главная сирена. И сейчас же, точно торопясь одна перед другой швырнуть в небо свой горький гнев, свою острую и болезненную обиду, изо всех дворов, со всех крыш ее вопль подхватили другие.
«Что же вы смотрите, ленинградцы? — кричали они, железными голосами. — Близка беда! К оружию! К оружию! К ору-у-жи-ю-у-у-у!
Глава XXIX. ЧАСТЬ И ЦЕЛОЕ
В те сумеречные августовские часы, когда Лодя и Ланэ на крыше ленинградского дома над тихим протоком Невы пытались хоть отчасти приподнять завесу над таинственным для мальчика миром взрослых людей, — в эти часы в Лукоморье комполка истребителей Юрий Гаранин зашел к своему начальнику штаба поговорить.
В самом большом из подземных помещений КП, командного поста, поверх широкого, наспех сколоченного из свежих досок стола, была разостлана склеенная из множества листов карта.
Майор Слепень лежал на ней с очками на носу и с лупой в правой руке. На локтях, по пластунски, он осторожно переползал с места на место, изучая по последним данным обстановку на фронтах. Чтобы случайно не повредить листов карты, он снял ботинки, оставшись в носках. Полковник приоткрыл дверь и несколько секунд внимательно созерцал этого увлеченного делом немолодого человека.
Ежедневно, как бы он ни уставал за сутки, Слепень к вечеру являлся вместе с Золотиловым в клуб и «докладывал» как летному, так и всему остальному составу полка последние данные о ходе событий. Хорошо докладывал; его сообщений ждали нетерпеливо. Им верили. «Молодчина майор!» — одобрительно отметил Гаранин.
Карта Слепня была огромна. Она захватывала гигантскую площадь. Авиаполк — не полк пехоты. Радиус его действия — в десятки, если не в сотни раз больше. Его штаб должен видеть очень далеко: и за Оланды, и к Мурому, от полуострова Рыбачьего на Баренцовом море до Приднепровской поймы Белоруссии. Для авиации обстановка в масштабе фронта и даже нескольких фронтов — дело первостепенной важности: кто знает, куда завтра ей придется направлять свой удар?
Как только скрипнула дверь, майор забавно испуганным движением скинул очки; однако он не спрятал их, а просто оставил зажатыми в левой руке. Всю жизнь он гордился отличным зрением; теперь его по-детски смущала непривычно возрастающая дальнозоркость пожилого человека. Она мешала ему при чтении или при какой-либо другой мелкой работе; но он стоически читал и писал при людях, не надевая очков; в крайнем случае он пользовался ими, как лорнетом. Так, вроде они ему не очень нужны.