Выбрать главу

Он ушел в вагон.

Ночь вдруг сделалась совсем высокой и неподвижной.

В кустах за кюветом насвистывал поздний июньский соловей: свистнет и прислушается; должно быть, огорчало его, что гитара сдалась.

От песчаного карьера веяло сухим жаром; от болотца — теплой влагой. Из-за вагонных колес нет-нет, да и вздыхало недалекое море. Было во всем этом что-то такое простое и умилительное, клонящее к задумчивости, что Вересову вдруг вспомнилось сразу многое, далекое.

Он вдруг увидел давным-давно промелькнувший перед ним на короткие минуты пейзаж — красные скалы у входа в бухту Рио-де-Жанейро. Нос катерка разламывал на большом ходу зеленоватую воду; мелькали чужие лодки, чужие перистые пальмы на берегу, чужие улыбки людей в белых костюмах, толстяков с сигарами во рту. И вдруг резнул умилением по сердцу наш — единственный наш в этом чуждом мире! — красный флаг, гордо взнесенный на торчащую из-за холма мачту корабля.

Вересов зажмурился, чтобы прояснить воспоминание. Но флаг потускнел, превратился в его письменный стол, там, в Ленинграде, в портрет учителя — академика Ферсмана — на стене… Портрет задрожал, а из-за него, улыбаясь так, что ему вдруг стало горячо на сердце, посмотрела на него она, — Мика… Он вздрогнул и открыл глаза.

Над его головой, свистнув, опустилась оконная рама. Белобородов в тельняшке (он всегда носил ее под офицерским кителем) выглянул из окна.

— Андрей Андреевич… Не помешаю? Простите, что мысли перебил, но… скажите, вам ничего не слышится?

Вересов поднял голову.

— Нет, товарищ капитан. А что?

— Да как будто стрельба. Далеко где-то… Не чуете? Вересов прислушался. Однако нет: ночь была тиха до полной немоты. Даже соловей умолк. Только песчаный сверчок сонно поскрипывал в темноте, под ближней шпалой.

— Ничего не слышу, Петр Филиппович.

Но в этот миг из крайнего окошка краснофлотского кубрика высунулась еще одна голова. Девушка-военврач, открыв двери тамбура, кутаясь во что-то легкое, выглянула наружу.

— Товарищ капитан! — сказал ее удивленный голос. — Вроде как зенитная…

— Слышу! — негромко ответил капитан. — Добудьте, голубушка, мне лейтенанта Шауляускаса; он нынче дежурный по поезду. И телефонист пусть срочно свяжется с Козловым… Явно — стреляют.

Теперь уж не надо было ни к чему прислушиваться. В теплой тишине ночи, оттуда, с юго-запада, катился смутный, но постепенно нарастающий гул.

Секунд пять он походил на шум идущего где-то очень далеко поезда. Затем первая розоватая зарница осветила вдруг низкую тучу над соснами; ее перебила вторая, третья, десятая… Небо впереди замелькало перебежкой коротких молний, а считанные мгновения спустя — частый грохот ворвался в уши командиров бронепоезда.

Сомневаться больше было не в чем: это одна за другой, упираясь в небо холодными щупальцами прожекторов, вступали в общий хор зенитные батареи. Что такое? Почему?

Андрей Вересов вздрогнул. Брови его сошлись. Что? Не может быть…

Оттуда, из окрестных сумерок дохнуло на него вдруг сразу и холодом и жаром: «Война!?»

Он успел подумать только это. В следующее мгновение он уже не раздумывал, он действовал. Его захватил и понес могучий поток событий.

Он слышал, как громко, взволнованно закричал впереди старшина Токарь, временный командир батареи сорокапятимиллиметровок: «К ору-ди-я-ам!» До него донеслись изо всех вагонов хриплые ревуны боевой тревоги.

Скрипя ботинками по песку, застегиваясь на ходу, к площадкам, точно выброшенные из вагонов неведомой силой, легко, стремительно уже бежали краснофлотцы. Капитан, словно бы и не торопясь, — а ведь мгновенно! — соскочил с подножки на бровку насыпи.

А вокруг уже всё гремело. Шесть или семь прожекторов поймали «его», и уже «вели его» там; наверно, вели не выпуская… Ударила батарея на мысу за бухтой… Бешено заколотил воздух тяжелый спаренный пулемет возле водокачки.

И последнее, что геолог Вересов, любимый ученик Ферсмана, захватил с собой из того мирного мира, было бледное девичье лицо случайной его соседки, военврача. Лицо девушки — белое с большими черными глазами, которые больше всего (но тщетно!) хотели не показаться испуганными; оно закружилось перед ним, это маленькое лицо, закачалось, дрогнуло и исчезло. И на его место надолго — ох, как надолго! — встал тяжкий хобот стомиллиметровой корабельной пушки, медленно движущейся снизу вверх и слева направо…

Учебный сбор кончился. Началось настоящее. Война!

А под его неоконченным письмом сыну, там, в «каюте» на столике еще лежало в эти минуты другое письмо, написанное круглым ребяческим почерком: