Теннисные площадки.
Портрет дочери (масло).
Чертополох. Натюрморт.
Наша семья жила в Пушкино (Царское Село) под Ленинградом, когда 12 сентября 1941 года город заняли немцы. Многих жителей отправили в глубь оккупированной территории. Нам по пути встречались деревни, где от домов остались одни трубы и пружины от кроватей. Наконец увидели жилую деревню. Мать постучала в окно, вышла старушка, посмотрела на детей, пригласила в избу. Сказала: «В подполье картошка, можете варить, хлеба у меня самой нет». Глядя на нас, она расплакалась: ее сына немцы расстреляли.
Картошка кончилась, ходили в поле собирать колосья, но напрасно, зерен не нашли. Попробовали копать картошку из-под снега, но отнять еду у мороза непросто — одни ледяшки доставались.
Наступил 1942 год. Весной немцы стали забирать молодежь в Германию на работу. Местные жители записывали вместо себя городских. Мою сестру Марию и меня тоже записали, мне пошел уже четырнадцатый год. А мать с младшей — Тоней осталась в России.<…>
Нас привезли из Гамбурга в маленький городок Эрзберг. Приехал человек, посадил меня с сестрой на телегу, сказал, что он наш хозяин, будем у него работать: доить коров, кормить их, чистить хлев, работать в поле. Сестра, кроме того, помогала хозяйке на кухне.
Как-то иду по дороге, управляю лошадьми. Навстречу — русская женщина, посмотрела на меня с жалостью, говорит: «Какие немцы изверги, заставляют детей работать. Тебе ведь учиться надо. Ты ровесник моему сыну Пете». <…>
Пришла работать к хозяину девушка-немка семнадцати лет по имени Лиза, на год старше меня. У нее были темные волосы, большие карие глаза. Она мне улыбнулась. И я все время стал думать о ней. От прикосновения рук ударяло электричеством. Мы бегали ночью в лес, собирали цветы, слушали крики сов, целовались. Мы и не подозревали, как это опасно. Если бы кто-нибудь донес, что видел нас в лесу, меня могли повесить, а Лизу отправить в концентрационный лагерь.<…>
Василий Дмитриевич Сибирев-Судлецкий со своей собакой Лейлой. Город Эри, штат Пенсильвания.
Война кончилась. Каркали вороны, их в Германии до того не было, они прилетели вместе с нашими войсками. Играла гармонь «На позицию девушка». Лиза уехала, никто не знал куда.
Из Любека остарбайтеров привезли в город Росток, выгрузили. Майор сказал «приветственную» речь: мы виноваты — работали на врага, должны искупить свой грех перед Родиной. Дали по буханке хлеба, отделили семейных от холостых.
Лагерь для холостых находился в 12 километрах от Ростока, во время войны в нем жили немецкие летчики. До лагеря пришлось идти пешком. Был жаркий день, кто взял много вещей, останавливались на обочине дороги — выбрасывали ненужное. Везде валялись чемоданы, шубы, кастрюли. Я взял только небольшой чемоданчик и первый пришел в лагерь. Комендант записал и сказал: «Можешь выбирать любой барак».
Потянулись скучные дни.
Вспоминал сестру, Лизу, тосковал от безделья.
Повстречал в лагере охранника, он во время войны охранял военнопленных. Сделал вид, что его не узнал. Он меня подкараулил, стал просить не доносить, предложил драгоценный камень за то, чтобы я молчал. Я был очень гордый, возмутился: меня хотят купить! Отказался от камня, но дал слово: никому ничего не расскажу. В это время мы проходили мимо взорванного бункера. Охранник предложил зайти внутрь. Когда я вошел, он вытащил из-за пазухи револьвер и страшно улыбнулся. В это время в бункер вбежали дети из соседнего лагеря. Охранник спрятал револьвер. Я вышел вместе с детьми. Вечером меня вызвал комендант лагеря. Допрашивал, где я работал, молол что-то о Ленине и Сталине, забрал документы, но я потребовал их обратно. Видимо, охранник дал коменданту камень, который предлагал мне.
Я почувствовал: надо бежать из лагеря, пока меня не расстреляли, и ночью ушел.
Двигался только ночью, днем прятался в кустах. Добрался до границы за четыре недели. Стал искать проводника. Местный парень согласился помочь мне, если отдам свои сапоги. Но через границу не перевел: слишком была светлая ночь, стояла полная луна, небо без облачка. Он довел только до поля, а в лес не пошел. Объяснил, как идти и где перебираться через заграждения.
Граница проходила по лесу. Высокий забор врыли в землю, наверху протянули колючую проволоку. Я прошел вдоль забора, нашел канаву, прополз по ней на другую сторону. Метров через тридцать увидел полосатую будку, за ней — забор, но уже на английской стороне. На воротах — надпись на четырех языках: «Через забор перелезать запрещено». <…>
После нескольких лет жизни в Англии, где я работал в шахте, снова оказался в Берлине. В городской библиотеке нашел русские книги. Все, которые меня интересовали, я прочитал. Зашел в «Комитет помощи православным беженцам», у них имелась небольшая библиотека, спросил: «Есть ли трилогия Д. С. Мережковского?» Ее не оказалось.
«У меня есть дома, если хотите, могу дать почитать», — предложила женщина за телефоном. Ее звали Марина Васильевна Масютина. У нее после смерти отца осталось много книг. Узнав, что я интересуюсь Древним Египтом, принесла Масперо и еще несколько изданий. Предложила пойти вместе в музей, посмотреть египетский отдел.
На православное Рождество Марина Васильевна пригласила меня к себе в гости. После родителей у нее осталась квартира: две комнаты на втором этаже и две на третьем, которые соединялись между собой внутренней лестницей. Отец Марины Васильевны был художник и скульптор. Повсюду стояли его работы — Богдан Хмельницкий, проект памятника павшим русским войнам; висели картины — портрет жены, дочери, иконы. Большая полка с книгами на русском и немецком языках.
Родители Марины Васильевны хорошо говорили по-немецки, они принадлежали к первой волне эмиграции. У них было много друзей среди немцев, но вся семья оставалась чисто русской. Квартира еще хранила обаяние их совместной жизни, чего-то глубоко национального, чего я не находил у других моих знакомых эмигрантов.
Марина Васильевна провела меня наверх, где стояли две пишущие машинки с русским и латинским шрифтами, и сказала, что я в любое время могу приходить, печатать свои рассказы, никто мне не будет мешать.
В то время получить разрешение на жизнь в Берлине было трудно: требовалась прописка, а ее не давали без справки с места работы, работу же давали только тем, кто прописан. Каким-то чудом мне удалось устроиться печатником — прописался.
Работал по восемь часов. По воскресеньям мы с Мариной ходили гулять в лес (Грюневальд), в музей, иногда посещали небольшую церковь на Кульмбахерштрассе, настоятелем которой долгое время оставался владыка Нафанаил (в миру князь Львов), похожий на своих предков, с седой бородой и смелым взглядом голубых глаз. Приход был маленький, но дружный. Владыка Нафанаил заходил к нам в гости — запросто, как хороший знакомый. Предложил мне читать на вечерне «Часослов». Я быстро выучился читать и писать по-старославянски.
Прихожане любили, но боялись владыку Нафанаила, как строгого отца. Он упрекал прихожан: не знают, когда становиться на колени, а когда сидеть.
В церкви все сохранялось по-семейному. Большой праздник. Владыка Нафанаил в облачении ищет кадило, спрашивает: «Где кадило?». Все кидаются искать, кадило оказалось у Марии Петровны, она его чистила к празднику, забыла принести.
Владыка Нафанаил и повенчал нас с Мариной (в гражданском браке мы уже состояли).
Иконостас в церкви был самодельный, иконы написаны дилетантом. Особенно плохо самоучка-мастер нарисовал архангела Михаила — с мечом, похожим на банный веник, — чистая карикатура.
У Марины в роду — много священников. Дед Марины был инспектором Московской семинарии, а его брат, митрополит Киевский Владимир, погиб при коммунистах. Марина с детства с уважением относилась к иконам. После того, как отец взял ее на выставку икон, старинные образа без оклада поразили ее своей красотой. Она всегда считала себя недостойной писать лики святых, но на этот раз сказала: «Попробую, что терять? Хуже, чем есть, не сделать».