Выбрать главу

— Показывай, — ворчу, в котором месте у тебя скворбчит…

И вдруг сам услыхал: дыр, дыр — глухо, будто сквозь землю. Я сейчас плюх на пол и ухо приложил — через рукавичку, конечно, а то потом с мясом отдерешь, от мерзлого-то. Прислушался к нутру земному, а там буровля стоит! Будто кто коловорот в бревно вкручивает — дыр да дыр, дыр да дыр… Ох, знакомы мне сверлильщики эти!

Подхватился — и назад, к сторожам:

— Тушите костер! — кричу шепотком. — Царапуха идет!

Разбросали головни подальше, кострище снежком присыпали. Ждем. Тут уж как доведется: либо бежать, манатки похватав, либо притаиться и не отсвечивать. Бежать, похоже, поздно, самое время Богу помолиться — авось царапуха мимо пройдет. А все-таки боязно. Целую ночь костром землю грели — вдруг почует? Правда, знающие люди говорят, она больше на открытый огонь бросается — такая у царапухи особенность. Однако же и хлебалом щелкать не приходится, кто ее, тварину, знает, что ей в ганглию взбредет…

— Плохо дело, — Витька-копейщик сипит.

— Чего еще?

— Головня тлеет.

Пригляделся — и правда, огонек вдалеке. Ребята поленья-то раскидали, а притушить не постарались, как следует, вот и раздуло.

— Пойти, притоптать, что ли? — Леханя молодой спрашивает.

— Сиди ты, топтун! — отмахиваюсь.

Сроду меня чуйка не подводила, и теперь знаю: совсем близко царапуха. Ломанется с-под наста — вякнуть не успеешь.

— А ведь там ходит кто-то, — Витька в поле уставился. — Вона!

Этого еще не хватало! Кому бы там ходить? Все наши в вагоне, только сторожа в дверях сгрудились. И не окликнешь ведь! У царапухи ухо в полтулова, остальное — пасть. Кричать при ней никак нельзя. Костя Глиняный так-то крикнул раз, и ага. Разверзлось под ногами, вроде погреба, — и нет человека…

Весь поселок про тот случай знает, никому в башку не вскочит разгуливать, когда царапуха низом идет. А уж огонь запалить в такой час и вовсе ни один не осмелится. Разве псих какой, вовсе без понятия…

И только я про это подумал, как меня тут же и осенило. Зойка!

Расплескать твою простоквашу! То-то я давно сорочьего треску не слышу! Как же это она мимо меня в поле выбралась? Ну, не дура набитая, а? Пропадет ни за понюшку, из-за одного только шила в заднице! Эх, Зойка, Зойка…

— Давайте в вагон, — шепчу сторожам. — Нечего здесь больше торчать.

Послушались. Только через плечо в поле оглядываются да вздыхают. Поздно теперь вздыхать! Смотреть надо было, кто мимо вас ходит…

— И дверь за собой на замок заприте, — добавляю. — Но тихонько, чтоб без скрипу!

Витька остановился, смотрит на меня.

— Ты чего задумал, дед?

— Не твоя забота. Прячьтесь, сказал!

Притянул за ними дверь. Авось, отсидятся. Царапуха, конечно, как в раж войдет, так и железо разгрызет, не побрезгует. Только сейчас у нее посподручней добыча есть — дура молодая да дурак старый.

А небо уж сереет, к рассвету дело, только чую, не всем нынче рассвет увидать доведется. Пригляделся снова к огоньку, что в поле тлеет, да и двинул на него легкой походочкой. Ох, коленочки мои, суставчики заколдобленные! Кой черт легкой походочкой! Шкандыбаю, как могу, со стороны на сторону переваливаюсь. А наст, сука — скрип да скрип — как нарочно зверя подманивает. На все поле визг морозный стоит с-под валенок, всякая тварь его за версту слышит. Кроме Зойки. Вижу, маячит в полумраке на том же месте, ни назад, ни вперед. Поняла, что ли, про царапуху-то?

Ага, как же, поняла она. Во весь голос вдруг:

— Дед, это ты? Беги сюда, чего тут есть!

Я на нее машу рукавицами — молчи, мол, окаянная! А сам думаю, ох, не надо мне к ней бежать. Как раз наоборот. Остановился и давай приплясывать на месте, да с покриком, потому как терять мне больше нечего.

— Зойка! — кричу. — Матерь твою, равнобедренную! Отползай от огня, подлюка рыжая! Не слышишь, что ли — царапуха идет!

Ору этак да приплясываю. А сам-то все жду. Как треснет сейчас наст под ногами, как раззявится глотка бездонная, алмазным зубом отороченная — только меня и видели!

— Да хватит тебе скакать, — спокойно вдруг говорит знакомый голос. — Нету здесь никакой царапухи.

Если бы прямо сейчас звериная пасть с-под снега вылезла, так не за ноги бы меня ухватила, а за задницу, потому как я где стоял, там и сел.

Прокентий!

Гляжу, и правда — двое их там топчется. Да и не дивно — вот уж два пима на одну ногу! Оба без понятия и опаски, как только живы до сих пор?

— Ну, даешь, разлюбезный, — вежливо так говорю, а голос не слушается, петуха пускает. — Ты-то как здесь?

— А мы, — говорит, — через другой вагон вышли.

— Как это — вышли? — в толк не возьму. — Там же сугроб!

— Ну, что ж, что сугроб, — плечом дергает. — Сугроб ведь и прорыть можно…

Тут только, в рассветошной уж серости, заметил я в руке у него рогатину под широкий клинок, рессорный. Такая рогатина и на место лопаты сгодится. Меня прямо подбросило — вскочил, как молодой.

— Так это ты, злодей, наст буровил?!

Лучше бы меня царапуха съела, ей-Богу! Это что ж теперь будет? Со смеху помрет весь народ поселковый: дед-то, проводник-то наш, многознатец и ведун хренов — Прокентия за царапуху принял!

— Да подойди ты! — Зойка машет. — Чего встал там?

Тоже змеища еще. Один раз на позор выставила, так мало ей.

— Спасибо, — говорю, — не интересуюсь. Если у тебя опять в котором-то месте скворбчит, так ты кавалеру предъявляй, а с меня ваших хиханек хватит!

Однако вижу, не хохочут.

— Будет тебе ворчать, дед, — Прокентий супится. — Не я наст буровил. Тут дело серьезное. Сам посмотри.

И пальцем себе под ноги тычет.

Ну что станешь с ними делать?

Подхожу, наклоняюсь, разглядываю… И жгучим паром меня прошибает, хоть и студено в поле.

Потому как от хвоста поезда, мимо нас, да прямехонько к лесу уходит глубокий, свежий след лохмаря. А в следу — кровь. И рукавица валяется. По заплатам судя — Федюни-поезжачего рукавица…