Возможность слушать ее, спорить, задавать вопросы была не просто редкостным в наше время удовольствием, но каждый раз еще и стимулом к творческому усилию, а может быть, и уроком интеллектуального бескорыстия. Как часто косвенно в разговоре мы выясняем отношения, стараемся отстоять себя или «дружески» потеснить другого! Эти невидимые заряды взаимного соперничества, недоверия и раздражения пронизывают самые отвлеченные темы, заставляя постоянно быть начеку, чувствовать дискомфорт и усталость. Игра самолюбий, привносимая в любую беседу, — явление теперь тотальное, свидетельствующее об уязвимости современного человека, о неумении мужественно сопротивляться всяким и всяческим комплексам. В таких условиях общение из радости превращается в тяжелую обязанность, от которой стремишься увильнуть, до предела ограничивая круг, замыкаясь в себе самом. В этом отношении Лидия Яковлевна была человеком уникальным, совершенно свободным от мелочной озабоченности «своим», точнее, «своим» для нее становился предмет разговора, поиск истины, уяснение нового, удовлетворение почти юношеского интеллектуального любопытства. Отсюда необыкновенная раскованность, радость, самоуважение, какое-то умственное, нравственное обновление, которое ощущали многие, переступавшие порог ее дома. Кстати, подобная атмосфера позволяла вполне откровенно обсуждать темы, казалось бы, затруднительные, имеющие непосредственное отношение к гостям и хозяйке, к их творчеству.
Я, например, несколько раз читал ей свои записи, касавшиеся отдельных ее работ или наших разговоров. Их было много, самых разных, — и о политике, и о стихах, и о счастье, шуточных (Л. Я. обладала неподражаемым чувством юмора, всегда требовала, чтобы ей рассказывали свежие анекдоты) и серьезных. Размышляя о романе Пруста, мы могли заняться «исследованием» любви или, говоря о «Форели» Кузмина, коснуться проблемы индивидуалистического сознания.
Как-то в ноябре 1986 года я заехал к Лидии Яковлевне вернуть рукопись «Возвращение домой». Л. Я. поинтересовалась, как мне понравилось ее эссе, и я, пытаясь суммировать свои впечатления, начал говорить о соотнесенности этой прозы с Прустом, даже, точнее, с «Любовью Свана», и о различиях, которые, может быть, еще заметнее сходства.
Я говорил об экономности средств и многообразии внутренних связей, о емкости формы, отличающей ее записи от Пруста, о том, что ее произведения выглядят более суггестивными, интеллектуально «заряженными». Она засмеялась, поблагодарила и возразила, что форма гигантского, разворачивающегося на протяжении многих томов, вовлекающего в рассмотрение огромный материал романа была совершенно необходима Прусту: «Ведь в этом все дело, это и есть поиски утраченного времени». Лидия Яковлевна, правда, тут же заметила, что «утраченного» — «поэтизация» переводчиков. У Пруста — проще и интереснее: «В поисках потерянного времени». Вот человек терял, терял, а потом попытался найти и написал книгу.
Она еще долго рассказывала о том, как строится этот роман, какие части его не переведены на русский и что в них. По ходу дела речь зашла о последней книге — «Обретенное» (или найденное) «…время», где, по мнению Л. Я., наблюдается уже явная деградация.
— Он, знаете ли, был сильно болен, понимал, что умирает, и торопился довести работу до конца. За исключением финала, который, как известно, был написан раньше, эта часть очень сумбурна, и потом, там уже проступает настоящая патология: гомосексуалистами оказываются решительно все, за исключением разве одного автора… Насколько это автобиографично?.. Вопрос сложный. Например, известно, что образ Альбертины связан с секретарем Пруста, неким Альфредом, которого тот держал в своем доме так же, как Марсель Альбертину в «Пленнице».