Выбрать главу

Он выше всего ценил поэзию, которая черпает непосредственно из бытия, а не из культуры. Но — в отличие, скажем, от Рубцова — был слишком «по жизни» связан с советской властью, чтобы родник его творчества был первозданным, незамутненным. В сущности, тут драма поэта, слишком тесно сошедшегося с идеологией, ладно внешне, но и внутренне недостаточно дистанцировавшегося от нее. Поэзия дело тонкое, и такие вещи безнаказанно не проходят.

При том, что Твардовский ценил в поэзии более всего жизненность, он мало пекся о собственно эстетическом, недопонимая, что словесности необходим элемент культурного аристократизма.

Все это так. Так же, как правда и то, что Твардовский не всегда умел уловить нужный объем стихотворения. Например, какой сильный зачин в знаменитом «Я убит подо Ржевом…»:

Я убит подо Ржевом, В безыменном болоте, В пятой роте, на левом, При жестоком налете, —

какая отличная фонетическая перекличка, как хорошо это «на левом» с усеченным обстоятельством места.

Четвертая строфа еще превосходней:

Я — где корни слепые Ищут корма во тьме; Я — где с облачком пыли Ходит рожь на холме, —

очень большая поэзия, и глагол «ходит» как точен, ну а уж «корни слепые», ищущие «корма во тьме», — высокое поэтическое достижение.

Но в целом в этом стихотворении 42 (!) строфы-кирпичика, и читать его к середине, если не раньше, надоедает.

А вот стихотворение «Две строчки», можно сказать, безукоризненно. И какое глубокое, воистину христианское чувство пронизывает его — чувство отождествления себя с жертвой:

Из записной потертой книжки Две строчки о бойце-парнишке, Что был в сороковом году Убит в Финляндии на льду. Лежало как-то неумело По-детски маленькое тело. Шинель ко льду мороз прижал, Далёко шапка отлетела. Казалось, мальчик не лежал, А все еще бегом бежал, Да лед за полу придержал…

Вот когда тема действительно берет за душу, инерционно заполнять страницы однотипными строфами невозможно: как здесь, обязательно собьешься в размере. И эта разладица будет держать читателя за горло — всегда. Стихотворение бьет током энергии, его породившей и в нем же неиссякающей. Последнее восьмистишие этого поразительного стихотворения вообще непонятно как «сделано», ибо оно не сделано, а проговорено как откровение (отсюда и его пронзительное косноязычие):

Среди большой войны жестокой, С чего — ума не приложу, — Мне жалко той судьбы далекой, Как будто мертвый, одинокий, Как будто это я лежу, Примерзший, маленький, убитый На той войне незнаменитой, Забытый, маленький, лежу.

Многое, чему мы научились в поэзии, Твардовскому из-за его творческой психологии было неинтересно (а может, и не под силу) осваивать. Но, читая и перечитывая это выдающееся стихотворение, пожалуй, заметнее, какой мы понесли урон: вымывается из поэзии эта проникновенная прямота, сердечная ясность. Ужимка, ухмылка, гаерство теперь сделались повсеместны; волшебство стихотворной речи превращается в «текст», в какие-то куплеты, а не достойные строфы. Твардовский же в своей поэзии был глубоко серьезен, и как бы ни было нам порой, повторяю, от этого скучновато, он все-таки одергивает нас в нашем игровом шутовстве. Твардовский нес в себе традиционную психологию русского литератора: понимать поэзию как служение и дар как ответственность. Это в нем было главное, несмотря на досадную советскую примесь. Без него спектр русской поэзии XX века все-таки был бы буже; такие поэты нужны, дабы опреснить чрезмерную, приторную порой, барочность. Переизбыток фантазии в одном творческом мире уравновешивается нехваткой ее в другом.

Кстати, очевидно, именно поэтическая «простота» Твардовского — после всех изысков новейшей поэзии — привлекла к «Теркину» Ивана Бунина. Он, видимо, увидел тут здоровье, от которого давно отвык в стихах своих издерганных современников и по которому так скучал не только в эмиграции, но еще в России.

Вообще стихи одинаково опасно созидать как на чистой энергетике безответственно распаляемого воображения, так и на расчетливо воплощаемом замысле. Лучшее, как правило, рождается из синтеза того и другого.

Но теперь, кажется, потеряна сама возможность простого человеческого повода для написания стихотворения — без ёрнической задумки или ангажированного пафоса. Твардовский же умел найти и разрешить тему, которая вряд ли бы привлекла иного более зацикленного на себе самом стихотворца. Например, был сосновый бор — стал больничный парк, казалось бы, о чем тут писать? А вот Твардовского зацепило: