Миновав незначительные заведения Пятьдесят шестой улицы (даже вспомнить нечего! Разве что зал с подержанными автомобилями на самом углу Пятьдесят шестой и Бродвея), я подошел к дому, где гнездилась наша газета. Потянул на себя старую металлическую дверь… Газета гудела, как машинный зал большого парохода. Линотипы — четыре допотопных зверя — были установлены в цокольном этаже и сотрясали здание. Впрочем, все четыре никогда не работали: какой-нибудь постоянно выходил из строя. Лязг, скрежет, огонь напоминали о кузницах прошлого века.
Потрудившись в "Русском деле", я вынес оттуда циничное и неколебимое недоверие к прессе, к информации, которой нас кормят ежедневно. Я совершенно серьезно считаю, что, если бы журналисты мира, не оповещая свои правительства, сговорились кормить человечество старыми, годичной давности новостями, никто бы этого не заметил. Да и кто может проверить свежесть новостей? Иной раз, глядя на экран парижского теле, я вдруг замечаю трюки в стиле "Русского дела": шиит с "Калашниковым" в руках, перебегающий бейрутскую улицу якобы вчера — я помню, у меня отличная зрительная память, — уже перебегал ее четыре месяца назад по другому поводу. Сверхсовременное средство информации, ТВ, на деле унизительным образом зависимо от комментария, от сопроводительного голоса, каковой обычно сообщает нам мифологические глупости. Вся сложность мира сводится к выбранному произвольно визуальному имиджу. "СССР" — показывают всегда военный парад, несмотря на то что военные парады бывают в Москве два раза в год, а остальные 363 дня обходятся без военных парадов. Даже баран после года лицезрения военных парадов (три четверти любой информации о Советском Союзе по ТВ, оставшаяся четверть — открыточный обход камерой Кремля) навеки убеждается в том, что Советский Союз — опасная милитаристская страна. После этого народный мыслитель бежит к стене ближайшего здания и выписывает на ней жирно: "СССР = СС".
По грязной лестнице, крытой линолеумом (пластиковые подошвы пластиково стучат о линолеум), я бегу наверх. Останавливаюсь на секунду на лестничной площадке у красной корявой дверки, ведущей в архив "Русского дела", и на одном дыхании взлетаю на второй с половиной американский этаж в редакцию.
Длинная, во весь срез здания, комната окрашена (множество лет тому назад) в слабо-зеленый индустриальный цвет. Самый светлый кусок ее — у двух окон — отделен от основного помещения перегородками и скрывает в себе кабинет редактора и клетушку замредактора. (Собственно, кабинет редактора тоже клетушка, но в ней помещаются четверо, а в замредакторской — двое.) Перегородки не до потолка, и потому любое сказанное в "кабинетах" слово попадает в зал. Самые важные свои дела Моисей Бородатых решал не в редакции, а в итальянском ресторанчике на соседней улице. Он не доверял своим служащим.
Тогда я еще не имел жизненного опыта, и отношение мое к миру было куда более доверчивым, романтичным и восторженным. Входя в редакцию, я с удовольствием вдыхал скверный прокуренный воздух. Я чувствовал себя Хемингуэем, входящим в "Канзас-сити стар", или Генри Миллером, начинающим трудовой день в парижском здании "Чикаго трибюн", посему газетный гнилой воздух мне нравился. По утрам в этом воздухе даже плавал некий ароматный дымок — запах трубки старого русского интеллигента Соломона Захаровича Плоцкого. Соломон Захарович, ответственный за первую страницу газеты, то есть за несвежие новости, развернув "Нью-Йорк таймс" и зажав трубку в зубах, уже стучал по клавишам старого "ундервуда". Работал он очередями. Выбив одну очередь, он вдвигался в "Нью-Йорк таймс" на вертящемся старом кресле на колесиках. Выдувал клуб дыма. Шарил правой рукой где-то на краю стола. Нащупывал бумажный стакан с кофе. Нес стакан ко рту. Иногда он опрокидывал стакан ищущей рукой, и тогда кофе быстро полз по металлической крышке, грозя залить "Нью-Йорк таймс". Бухгалтерша газеты, старая дама с папиросой, низкорослая и толстая (к слову сказать, добрая женщина, похожая на уличную гадалку), срывалась в таких случаях с места и с губкой в руках бросалась спасать "Нью-Йорк таймс".