Выбрать главу

Пророчество Бунина, как бы опрокинутое в прошлое, пройдя сквозь толщу истории, возвращалось к нему неотвратимой бедой, тем более невыносимо обидной, что он знал о ней, казалось, уже все.

"…Обещал во всем полную волю, а на деле забрал в кабалу, в полное рабство…"

Бунин вслед за Короленко, Волошиным, Горьким "Несвоевременных мыслей", вслед за Достоевским и всей русской гуманистической мыслью с огромной болью и тоской пишет о тотальном расчеловечении человека, о торжестве насилия, о низости и грязи, о зверстве. И о том, как проверяются, подтверждаются старые истины. Знакомое евангельское "вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от этого не станут тучнее" как нельзя точнее иллюстрировало то печальное и заведомо ожидаемое обстоятельство, что от грабежа награбленного бедных не убавится; что равенство, добытое ценою насилия, будет равенством в нищете, а не в достатке; что истребление, осквернение и разрушение всего не прибавит в мире ни счастья, ни свободы, ни равенства. "В один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды — ничего!"

Столь же стара и хорошо известна истина о переименовании добра и зла, о самообманном утешении — будто можно искоренить зло, если назвать его другими, успокоительными словами. "Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? — спрашивает Бунин. — Все потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови…" И только под защитой разного рода литературных штампов, расхожих метафор, идей, попавших на улицу, можно хоть как-то примириться с тем, что случилось теперь. И тут же Бунин ставит новый вопрос: "Во что же можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?"

Однако самое страшное, что содержится в "Окаянных днях", — это то, как сам Бунин отвечает на свой вопрос, как представляет себе "день отмщения и общего всечеловеческого проклятия теперешним дням". Собственно, этот ответ — попытка доказать самому себе, что в моменты всеобщего озверения, когда все и вся погибает, возможно сохранить человеческое достоинство и благородство, не поддаться разрушительной жажде мести и опустошительной ярости. И конечно, если читать бунинские дневники без специально заданной тенденции, можно ощутить, насколько трагична эта попытка.

Бунин предъявляет "красным завоевателям" огромный счет. Ему чудится их коварный замысел ("адский секрет"): убить в людях восприимчивость, научить (или заставить) человека перешагивать через черту, где кончается отмеренная ему чувствительность к злу и насилию. С едким сарказмом описывает он "красную аристократию": матросы с огромными браунингами на поясе, карманные воры, уголовные злодеи и какие-то бритые щеголи во френчах, в развратнейших галифе, в франтовских сапогах и непременно при шпорах, все с золотыми зубами и большими, темными, кокаинистическими глазами… Завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечками, "кроет матом". С гневом и яростью обличает компанию Троцкого и всех тех, кто ради погибели "проклятого прошлого" готовы на погибель хоть половины русского народа. Завоеватели превратили жизнь человека в оргию смерти — во имя "светлого будущего", которое рождается из дьявольского мрака. И тот легион специалистов, "подрядчиков по устроению человеческого благополучия", который орудует в стране, не оставляет Бунину надежды хоть на какое-нибудь сносное будущее.

Возможность контакта с "ними" кажется писателю кощунственной, мысль о сотрудничестве — святотатственной. В течение многих "окаянных" месяцев и дней его поддерживает, греет, пожалуй, единственное чувство — "быть такими же, как они, мы не можем". Сознание своего отличия, в первую очередь нравственного, от тех, кто правит бал, малоутешительно, скорее — оно исполнено трагической безнадежности. "Быть такими же, как они, мы не можем. А раз не можем, конец нам!" — заканчивает Бунин свою мысль. Именно моральная несовместимость с "завоевателями" оказывается для Бунина тем самым препятствием, через которое невозможно перешагнуть, для того чтобы, хоть как-то приспособившись, вписаться в складывающуюся систему. "Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь проламывают голову, и просвещать насчет "последних достижений в инструментовке стиха" какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками!"

Складывающаяся в обществе "красных завоевателей" моральная атмосфера, весьма далекая от кодекса чести писателя и российского интеллигента Ивана Бунина, действительно ставила с ног на голову многие привычные понятия, отвергала многие понятные и приемлемые нормы. Представления о добре и зле переставали быть абсолютными, граница между ними оказывалась чрезвычайно подвижной и непринципиальной, возникал феномен переименования: когда то, что искони считалось безусловным злом, вдруг свою безусловность утрачивало. "Вообще теперь самое страшное, самое ужасное и позорное, — пишет Бунин, — даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!"