Выбрать главу

— "Снова"? Она бывала у него на даче и прежде?

— Видимо, да… Я отчетливо помню отцовское слово — "снова"… Я, кстати, это допускаю… Сталин не был отшельником, отнюдь… Но, в отличие от Берии, он не был хамом, он, мне сдается, жаждал любви… И когда женщина тянулась к нему, начиналась высокая связь, не скотская… Такую связь держат в тайне — и мужчина и женщина… И потом — это мне отец открыл, — в охране Берии были сталинские осведомители, поэтому перечень женщин, которых к нему таскали, остался в архивах… А сталинского архива не было, все уничтожалось на корню… Сказывался опыт его сотрудничества с охранкой…

— Полагаете, эта версия небезосновательна?

— Убежден… Другое дело: вступил ли он в эту связь с санкции партии? Или же продал душу дьяволу…

— Вас не зацепило, когда отца посадили?

Либачев усмехнулся:

— Еще как! У нас всегда бьют по родственникам, институт заложников, высшее проявление людской злобы… Пришлось уехать из дому, работал в тайге, в Сибири поступил в институт, скрыл, конечно, что отец осужден, а когда все открылось, я уж диссертацию защитил, за год управился, у нас, на мое счастье, бюрократия медленная, гниет, а не действует… Я-то еще ничего, а каково несчастному сыну Берии? Прекрасный инженер, честнейший человек, но ведь живет под чужим именем… А чем он виноват? Или сын Ягоды? Того и вовсе расстреляли, когда тринадцати не было… У нас сын отвечал, отвечает и будет отвечать за отца — в этом вся наша вековая жестокость и мелкое неблагородство… Я помню, как родитель, больной уж, его рак поедал, телевизор смотрел, особенно когда артисты разные выступали, поэты… Посмеивался презрительно, ногти грыз: "Дружочки мои! Ишь, как разливаются соловушками…” Да вот еще что, — лицо Либачева помягчело, улыбка тронула рот, — отец, помню, дядю Женю Сорокина "пересмешником" называл… И правда: он так потешно копировал всех, кто сидел за столом, так менялся, изображая людей, что, казалось, в нем жил не один человек, а множество совершенно разных индивидуальностей…

— Он к отцу не приходил после освобождения?

— Так он же умер в лагере… Отцу кто-то из стариков об этом сказал, письмо, что ли, оттуда пришло… Бакаренко, отцов заместитель, тот частенько к нам захаживал… Всегда бутылочку приносил, самогонку сам делал, как слеза была, на травах…

— С Бакаренко давно виделись?

— В прошлом году…

— Как вы к нему относитесь?

— Мне кажется, он только потому не сел, что сдал отца и дядю Женю Сорокина… Трусливый он человек, но — беззлобный…

Костенко не сдержался:

— Этот беззлобный человек комиссара Савушкина галошей бил по лбу и под ногти иглы засаживал…

Либачев не удивился, пожал плечами:

— А чего вы хотите? Если бы он не выбил из него показания — самого б посадили… И галошами б по лбу били, иглы загоняли… Все в порядке вещей… И все это может повториться, если Горбачев не сумеет удержать ситуацию лет десять, пока не придут люди, подчиняющиеся закону, а не пахану…

— Как считаете — сумеем?

— Если Запад не поможет — провалим… Мы живем в условиях такой бесправной нищеты, что злоба может разъесть страну, как ржа… Только состоятельные люди сочиняют для детей сказки и песни, голодные учат злу и зависти…

Прощаясь, Костенко крепко пожал короткую, сильную руку Либачева-младшего:

— Слушайте, а что особенно любил Сорокин? Книги? Картины?

— Какие книги?! — удивился Либачев. — При чем здесь картины?! Кто тогда об этом думал?! В нашем классе только один я жил в отдельной квартире, все остальные — в коммуналках, по пять человек в комнатушке… Куда книги ставить? Где репродукции вешать?! Он студень любил, вот его страсть! Студень, понимаете?! Я до сих пор такой студень в кулинарии покупаю, хоть в прошлом был раскормлен до безобразия, — отец паек получал, "врачебное питание", так сказать… Мамаша на нем не только дом держала, но и свою сестру с братом в люди вывела… Студень — вот истинная страсть дяди Жени, да еще ансамбли песен и плясок, он танцевал, как бог, все мечтал живую балерину посмотреть…

10

Когда Зоя Федорова подсела к столику Сорокина в Доме кино, он ощутил в голове тонкий, изматывающий душу писк. Этот рвущий виски писк напомнил тот, что он никогда не мог забыть: первую бомбежку в сорок первом, когда он трясущимися руками дергал веревку черной светомаскировки, то и дело оглядываясь на подследственного, который сидел перед его столом, кажется, военный, готовил его под расстрел, уговаривал взять на себя шпионаж (раньше мотал на связь с англичанами, потом срочно переделывал на гестапо, пришлось переписывать целый том показаний)… Веревка не поддавалась, никто не мог и предположить, что фриц прорвется в московское небо, думали, что очередная кампания с этими чертовыми светомаскировками, повисят и снимут… Арестованный поднялся: "Давайте помогу"; Сорокин тогда сорвался от ярости, подбежал к двери, распахнул ее, заорал конвою, чтоб бежали к нему, а сам накинулся на несчастного, сшиб его ударом на пол и начал бить сапогами по лицу, повторяя слюнно-пенно: "Я тебе помогу, фашистский ублюдок, я тебе так помогу, что Лон… Берлин кровавыми слезами заплачет!.." А полковник этот, пока был в сознании, хрипло выдыхал смех — вместе с кровавыми пузрками, делавшими рот его про-ститутским, вульгарным: "Лонд-Берлин, ой, не могу, Лондо-Берлин…"