И он так и сделал.
— Чушь, чушь собачья! — крикнул он во всю силу своих легких, но тут же спохватился, замолчал, испуганно глядя в темноту расширенными зрачками.
Внизу затихли, прислушиваясь, а потом сипловатый басок вежливо осведомился:
— Что, дядя, кошмарики приснились?
Не отвечая, Роман отступил в глубину комнаты и как подрубленное дерево рухнул на диван, сразу же зарывшись лицом в подушки.
«Я совсем перестал себя контролировать, — подумал он. — Но тогда, шесть часов назад, реакция была еще более бурная».
Полковник наконец закончил свой рассказ и закончил его такими словами:
— Роман Васильевич, я сейчас попрошу Александра Леонидовича высказать свои соображения, но прежде, если у вас имеются какие‑либо вопросы, готов на них ответить. — И он умолк, глядя на Романа.
Но тот и не думал задавать вопросы. Он сидел, не шевелясь, а где‑то, на самом дне его сознания, бушевала ярость. И эта ярость была настолько могучей, настолько дикой, что сила ее казалась необоримой; казалось, она вот–вот начнет выплескиваться наружу, сокрушая и сметая все на своем пути, но Роман тем не менее держал ее, держал крепко, умело, как опытный наездник норовистого жеребца, держал давно освоенным и уже не в первый раз опробованным способом — при расслабленном теле глубинным напряжением внутренних сил; лицо его при этом казалось со стороны спокойным, даже каким‑то равнодушным, только зрачки бешено сжимались и разжимались, как две пульсирующие черные капли. Сейчас он не видел полковника, он не способен был видеть что‑либо в эту минуту, все силы были брошены на подавление взбунтовавшихся эмоций, но каждой жилкой, каждой клеткой он ощущал тем не менее присутствие гостей в своей комнате. Каким‑то непостижимым способом он почувствовал, как вдруг судорожно напряглись тела полковника и майора, он словно бы увидел, как рука майора, отогнув край куртки, неторопливо поползла под мышку и задержалась там, вызывая какие‑то неприятные ассоциации. Словно набитая электричеством грозовая туча повисла в комнате на несколько секунд. А потом она как‑то само собой разрядилась, исчезла; ярость, проломив дно, стекла куда‑то в туманную, неподвластную осмыслению глубину, но не ушла совсем, осталась каким‑то неясным ощущением неудовлетворенности, готовая вернуться в любой момент. И тела полковника и майора сразу же расслабились, рука выскользнула из‑под мышки, опустилась мягко на широкую коленку и принялась барабанить по ней пальцами. И в это самое мгновение Роман поверил, поверил всему, что сказал сейчас полковник. И не потому, что эта информация исходила от такого высокопоставленного чина, и не потому, что он уже был морально к ней подготовлен — к чему‑то подобному он был подготовлен всегда, с самого своего рождения, с той минуты, когда его эго, импульсивное и жадное, утвердилось здесь, в этом мире, своим физическим материальным воплощением. Он сам не смог бы объяснить, почему он поверил. Это была мгновенная вспышка, озарение, озарение ослепительное и обнажающее, озарение долгожданное — закономерный результат непрерывного и, казалось, бесплодного трения бесформенных пластов эмоций и ассоциаций. И осмысление причин этого озарения никак не могло быть сиюминутным. Оно требовало многих часов, быть может дней, и оно требовало полного, безоговорочного одиночества. Сейчас же нужно было продолжать беседу. Его уже не удивляло присутствие этих странных людей. Что‑то они знали о нем, что‑то такое, о чем он пока лишь смутно догадывался. И эта тайна неудержимо разжигала его любопытство, побуждала изливать вопросы, но, подчиняясь какому‑то внутреннему наитию, он решил не торопиться. Не он пришел к ним, а они к нему. Не он от них ждет чего‑то, а они от него. Пусть они и ведут игру, а он форсировать события не намерен.