— Василий Евгеньевич, почему вы здесь? Как живете?
— Как в сказке, чем дальше — тем страшней. — Он похудел, поблек, осел, иссяк.
— Оставайтесь, — говорил он, — не уезжайте! Вы погибнете! Я уже оттуда. Паскудная для нас свобода, нет для таких, как мы, ни воли, ни работы, ни дома. Нас вычеркнули из списков, забыли, а кто не забыл, тот проклял. Нечего нам там делать! Без нас справятся… Мы — цыгане на своей земле…
— Что стряслось с вами?
— Не со мной одним, со всеми! Меня же вдобавок ко всему жена бросила. Ведь как ей верил! Э-эх! — Он махнул рукой, выругался. — Все они на воле… Бежал оттуда, как зачумленный, как оглашенный. Три месяца искал самой паршивенькой работенки, где только не был я… не нашел. Вот! Приехал сюда на поклон, просить взять по вольному найму. Где Дора? Ага, "на воле", значит, тоже мыкает горе…
Стояла в очереди на самолет-кукурузник, на котором собиралась лететь за тысячи километров, а Соломин горячо увещевал и заклинал не возвращаться "туда". Я уехала, он остался.
Вот что узнала о нем от друзей. Приняли его в лагере на работу по вольному найму в один из ОЛПов, то есть особых лагерных пунктов, под названием Щель-Я-Юр, небольшой затон. Работал там по лесу и постройке флота. Начальник затона, тоже из бывших заключенных, очистил лагпункт от уголовников и поднял вместе с другими отчаянными головами, в том числе и Соломиным, восстание, попросту бунт, заранее обреченный на разгром. Они разоружили стражу, перерезали провода и захватили лагпункт. Изолированные от мира, они ждали своей участи. Всех расстреляли, а несколько организаторов анархического, безнадежного протеста ради протеста, среди них В.Е., заперлись в центре лагпункта и покончили с собой. Соломин искал смерти и погиб, использовав силу и волю на то, что ему было органически враждебно и чуждо, погиб не от пули, а от отчаяния. Можно лишь предполагать, какие глубокие метаморфозы произошли в его сознании. Человек, видавший его за несколько дней до восстания, говорил, что Соломин неузнаваемо изменился, кожа на шее и руках ссохлась, сморщилась, глаза злые, взгляд загнанного волка, голос охрип. Так ли все было, достоверны ли события — поручиться не могу.
Пишу о людях через 30 лет, складывая их судьбы из отдельных отрывков, кусочков кирпичиков; тогда же улавливались первые впечатления, и восприятия тоже были отрывочные, не компактные. Мы были все вместе и каждый в отдельности в трагически ложном положении. В таком же трагически ложном положении на воле оставались наши дети, матери и отцы, жены и мужья, сестры и братья, близкие и друзья. Мы были одиноки и разобщены. Люди этапов 30-х годов не соединены общей борьбой против карающего их строя, не объединены никакой идейной организацией, смотрят, особенно вначале, друг на друга с недоверием, с опаской и оглядкой. По своему личному опыту люди в целом ряде вопросов уже ощупью разбирались, но делать выводы не решались. Ход процесса, состоявшегося в августе 1936 года, чудовищные показания обвиняемых (кое-что до нас доходило в обрывках газет) позволяли некоторым всех собак вешать на троцкистов-ортодоксов, хотя и "некоторые" прекрасно понимали, что так называемые "ортодоксы" к убийствам и террористическим актам отношения не имели. Но так проще и удобней. Большинство состояло из "подозрительных", хотя понятие это не имело классовой основы времен террора Великой французской революции. Печальнее, что невольно вспоминаешь "Бесов" Достоевского… "Не знаю, верно ли, но утверждали, что в Петербурге было отыскано в то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание".
Бедствие нашего времени заключалось как раз в том, что "громадные, противоестественные и противогосударственные общества, чуть не потрясшие здание", отыскивались не только в Петербурге, но и по всему Союзу. Отыскивались и стекались на этапы. Существовали мы сумбурно, в людском потоке и обособленно в себе. В каждом из нас клубились разные течения жизни и сознания. В одном из них мы были пассивны, автоматически влекомы по неведомым маршрутам, и сознание безвольно подчинялось тюремно-этапным порядкам. Второе — внутренняя борьба с тоской и терзаниями, с нерадостными мыслями о настоящем и грядущем, с омутами и водоворотами, сбивающими с ног… От него-то и хотелось сбежать… Об этом стремлении уйти от себя замечательно сказал Л.Н.Толстой в путевых заметках по Швейцарии: "Отчего самое ужасное наказание, которое выдумали люди, есть вечное заточение? Заточение, в котором человек лишается всего, что может его заставить забыть себя, и остается он с вечной памятью о себе". Живое течение жизни в нас требовало спасительного переключения, отвлечения и бегства от себя. Куда бежать от бессилия, бездействия?.. К людям… Как-то подошли ко мне в архангельской пересылке девушка и юноша. "Вы такая-то?" — "Да". — "Нам очень много рассказывала о вашей семье, о матери и об отце, о четырех сестрах, Любовь Николаевна Радченко". — "Вы ее хорошо знаете? Как приятно! Она ведь большой друг нашей семьи". — "Да, да, я ее племянник Виктор. Она говорила, что ваш дом в первые годы революции бурлил и кипел, как лава, от молодых голосов, споров и дел. В родителей ваших она просто влюблена, в обоих сразу. Она часами может о них говорить". — "Откуда же вы? Где, Любовь Николаевна?" — "Мы студенты Московского университета. Любовь Николаевна выслана из Москвы, но работает. Перед отъездом нам не дали свидания, и мы не поедем отсюда, пока не разрешат свидания с родными. Будем противиться отправке".