Но вернемся к нашим бизонам. В Центральном парке культуры и отдыха имени Горького, с которым граничил Нескучный сад, тоже был большой пруд с островом. На этом острове несколько лет подряд держали павлинов. Отдыхающие культурно катались на лодках вокруг острова, а павлины медленно и торжественно шуршали своими шелковыми хвостами и кричали тонкими, жалобными голосами. Казалось, что они плачут. Потом их не стало, и отдыхающих допустили на остров, где от павлинов остался только засохший помет и волшебные перья с фиолетовыми и агатовыми зрачками. Однако такое перо долго лежало у меня в какой-то книге, пока его не вытряхнул таможенник, шаривший в моем скудном багаже. Перо вспорхнуло и плавно опустилось на большие товарные весы. Пленка в моей голове обрывается, я поворачиваюсь на другой бок. Перемотка. Пуск.
В Израиле мне часто снятся сны. Может быть, потому, что это — единственное убежище, где можно остаться самим собой. Хотя, с другой стороны, что значит "самим собой"? Я ведь себе иногда снюсь таким, каким давно перестал быть, или таким, каким вообще никогда не был. В этих снах такие же трансформации происходят с моими родными. Мой покойный отец, который никогда не мог говорить об Израиле без раздражения, вдруг оказывается прямо тут, в пустыне, в караванчике для репатриантов. Он сидит в жаркой тени и ругает караванчик, пустыню, репатриантов, израильское правительство и председателя парткома своего института, который вынес ему строгий выговор с занесением в личное дело за то, что он дал своему сыну разрешение на выезд в Израиль. "Вот, — говорит отец и вытирает со лба обильный пот, — мне с моей гипертонией только Израиля не хватало. Они хотят, чтобы я тут умер!"
Я не успеваю понять, кто эти таинственные "они", как перед глазами вдруг медленно проплывает слово "умер", оно вспыхивает и переливается огнями, и я обнаруживаю, что стою перед зданием "Известий", по крыше которого бежит, гаснет и зажигается снова это бесконечное "умер", "умер", "умер". Загорается свет и бьет прямо в глаза. Я прищуриваюсь и отгораживаюсь ладонью. Что это? Что это? Кто это? Глаза мои слезятся от света. А может, я плакал во сне?
Ури, Шуки и Авраам вернулись из кино и наладили лампочку, чтобы играть в карты. Цвики еще нет.
…Умер…
В один и тот же день я получил одновременно два письма из Москвы: от матери и от приятеля. Первым я вскрыл письмо приятеля и, посмеиваясь, пробежал глазами по всяким мелким новостям, сплетням, анекдотам, привычным жалобам и кряхтенью. В самом конце, после подписи, приятель сообщал, что ему только что звонила моя мать… и он просит меня принять самые искренние… у него самого еще никогда, но он понимает мое… Я уже знал, о чем письмо от матери. "Дорогой мой сынок, решила не посылать тебе телеграмму — ты ведь все равно не сможешь…"
Когда-то я читал в автобиографии Грэма Грина, что он получил две телеграммы, прибывшие с интервалом в один час и в обратном порядке. В первой сообщалось, что его отец умер, а во второй — что он серьезно болен. Но, как бы то ни было, Грин приехал на могилу своего отца. А может, даже успел на похороны: в наш самолетный век это немудрено. Мне же не дано ни то, ни другое. Есть у меня маленькая фотокарточка надгробия, на котором прежде значились только имена сестры моей бабушки с мужем, а теперь к ним (за недостатком места) добавилась и фамилия моего отца. Моя фамилия. Вроде бы и я там похоронен. Говорят, что в старину испанские евреи, изгоняемые из страны, увозили с собой надгробные плиты с могил своих предков. А мне вот лишь эту карточку разглядывать — единственное, что у меня осталось от Кригера-старшего, которого больше нет. Есть только Кригер-младший, да и тот, строго говоря, уже не Кригер, а Шамир.