Выбрать главу

В числе тех жертв холодной войны попал к нам инженер Рубинштейн, побывавший еще на Соловках. Вернулся на Север Билял Аблаевич Усейнов, наркомпищепром довоенной республики крымских татар. В наших краях его звали Борисом Алексеевичем.

Усейнов рассказал нам с Юликом, как он освобождался из лагеря, отбыв свой первый срок. Было это на Воркуте, зимой, в лютый мороз. Выйдя за ворота лагпункта, он сразу же кинулся искать ночлег — но никто из вольных не захотел впустить в дом вчерашнего врага народа.

Голодный, полузамерзший, Борис Алексеевич вернулся на вахту своего лагпункта и попросился в зону — хотя бы до утра. Вохра отнеслась по-человечески. Его впустили, и он побежал в контору, к ребятам, с которыми раньше работал. Там его обогрели, накормили чем бог послал — много бог не мог послать, время было военное, голодное, но бутылка водки у конторских нашлась. Выпили, посмеялись: плохо ли в лагере? Сам попросился обратно!.. И разошлись, оставив Усейнова ночевать в конторе.

Ночью он проснулся от нестерпимого жара: горели сложенные вдоль стены «рабочие сведения» — штабеля финской стружки, на которой писали за неимением бумаги. (У нас на комендантском такое тоже практиковалось. Финская стружка — это плоская щепа, ею на севере кроют дома — как черепицей.) Кто-то из пировавших оставил непогашенной керосиновую лампу, ночью она опрокинулась — и теперь сухая щепа полыхала вовсю. Уже и стены занялись.

Борис Алексеевич кинулся к двери, но за ночь снегу намело столько, что дверь не поддавалась. Тогда он выбил стекло и с трудом протиснулся наружу сквозь узкое окошко — в чем был, успел только сунуть ноги в валенки, а телогрейку надеть не успел...

Пожар потушили довольно быстро, но огонь свое дело сделал еще быстрей — от бревенчатого домика мало что осталось. Ударом в рельсу всё население лагпункта подняли на поверку — все ли целы. Выстроили, пересчитали — со списочным составом сошлось, можно было расходиться. И вдруг кто-то из вертухаев сообразил: как это сошлось? Один должен быть лишний — Усейнов-то уже не з/к!..

Борис Алексеевич говорил, что от напряжения, от волнений этой ночи он не чувствовал холода — ничего не отморозил, даже не простудился. Второй раз пересчитали зеков, и опять сошлось. Только тогда ребята из бухгалтерии хватились: а где хлебный табельщик? Вспомнили, что после вчерашней выпивки его развезло, в барак он не пошел, а полез на чердак — спать.

Все побежали к пепелищу и увидели: сидит среди еще непогасших головешек доходяга и гложет обгорелую человеческую руку...

Кроме бывшего наркома Усейнова был у нас еще один бывший — второй или третий секретарь ленинградского обкома Кедров. Он попал по знаменитому «ленинградскому делу». В чем оно заключалось, мы толком не знали. Говорили, будто тамошняя партийная верхушка обвинялась в том, что они хотели сделать Ленинград столицей — и вообще сильно тянули одеяло на себя. Срок у Кедрова был солидный — лет двадцать. (Другим «ленинградцам» дали вышку.) О деле я Кедрова не расспрашивал: лагерная этика советует ждать: сам расскажет. А он не рассказывал. Был сдержан, осторожен, вежлив. Мне любопытно было послушать его: с людьми его круга раньше — да и потом — общаться не доводилось. Их я видел только на портретах — тучные, мордастые, все на одно лицо. Кедров же был худощав, и это несколько поднимало его в моих глазах. Я как-то сказал ему, что на этих портретах единственное добродушное лицо у Ворошилова. Помолчав, Кедров буркнул:

— Ворошилов строг.

— Строг? В каком смысле?

— Сажать любит, — пояснил он и снова закрылся.

В другой раз он с гордостью рассказал мне такую историю. Во времена секретарства его возил прикрепленный к нему шофер. Однажды они проезжали мимо «Крестов», ленинградской тюрьмы, и водитель весело сказал:

— Родные места! Погостил здесь.

Кедров не стал спрашивать, за что и долго ли гостил. Просто позвонил куда следовало и спросил:

— Моего водителя проверяли?.. Да? Проверьте еще раз.

И всё. Водителя убрали. Меня удивило: неужели Кедров не понимает, чем гордится, какой автопортрет рисует?.. Видимо, у них, так же как у воров, какая-то своя вывернутая наизнанку мораль.

Вообще же наш лагконтингент состоял в основном из инородцев, «западников». Меня часто спрашивают: а как насчет антисемитизма в лагере? Мы от него не страдали: все, кто населял Советский Союз в границах 39-го года, здесь стали одним землячеством. Всё равно как в эмиграции: там русскими становятся все — и кавказцы, и татары, и евреи. Вероятно, это родовой инстинкт самосохранения — объединиться, чтобы устоять против враждебного окружения.