— Юлик, покурим? — вдруг предлагала Аня. И они поднимались наверх курить, а я, некурящий, шел домой. Когда Юлик — поздно ночью — возвращался, от него пахло Анькиной «Белой сиренью». Были такие духи...
А оправданный с ее помощью Алексей Семенович Брысь вернулся-таки на ридну Львивщину — но не сразу, а только в этом году. Сорок лет он отработал вольнонаемным на шахтах Инты и Воркуты. Закончил заочно горный институт, стал классным горным инженером. Но бандеровское прошлое мешало Леше сделать карьеру, достойную его способностей и его энергии. Только-только поднимется на несколько ступенек по служебной лестнице — бац! И вниз... За этим следило недреманное чекистское око. На Севере он не поднялся выше должности начальника участка. А на юге, в родных краях, он теперь герой. Воевал юный Брысь только против немцев (против наших не успел), так что даже украинские наследники КГБ особых претензий к нему не имеют. А львовская газета посвященную ему, Леше, статью озаглавила — «Лыцарь».
Лыцарю сейчас семьдесят три года, а больше пятидесяти пяти не дашь. Север консервирует?.. Чего ж меня не законсервировал?
Никогда не забуду, как Брысь, придя с ночной смены и узнав о смерти Юлика — ему позвонил из Ленинграда Миша Шварц — помчался в воркутинский аэропорт, чтобы поспеть на поминки...
А первые поминки, на которых присутствовали мы с Юлием, были в Инте.
Умер отец Михаила Александровича Шварца. Он гостил у сына. В последний вечер перед отъездом в Ленинград поругался из-за какой-то ерунды с Мишиной женой Галей, разволновался и поехал на станцию, запретив провожать себя. А наутро разнесся слух: на Предшахтной старого еврея удавили галстуком.
Его не удавили: случился сердечный приступ. Старый Шварц попытался ослабить узел галстука, но не сумел.
Мишу это несчастье просто раздавило. Он плакал, винил себя, не способен был ни на какое разумное действие. В морг за покойником отрядили меня.
Гроб поставили в кузов грузовика. Водитель попался очень жизнерадостный. Всю дорогу он пел мне арии из опереток, а заметив на обочине голосующих, охотно притормозил. Это были две школьницы. Они радостно полезли в кузов — и с визгом выкатились обратно, увидев гроб.
Шоферюгу это еще больше развеселило. Он рассказал, что недавно вез хоронить шахтера с девятой шахты. Приехали на кладбище, а гроб пустой: машину так кидало на ухабах, что покойник вывалился за борт. Зимой в Инте темнеет рано. Включили полный свет и медленно поехали назад, светя фарами. Пропажа нашлась, конечно.
(Не к месту будь замечено: на кладбище почему-то часто возникают комические ситуации. В московском крематории, когда мы с Юликом принесли урну с прахом его матери Минны Соломоновны, ведающая этими делами дама распорядилась: «Сережа! Захорони товарищей!»)
Старого Шварца мы похоронили без всяких осложнений. Но Миша к концу дня совсем рассыпался на куски. И тогда его помощник капитан Христенко настоял на том, чтоб устроить поминки. Это был тот самый капитан Христенко, которому принадлежит фраза, вошедшая у нас в пословицу: «Логику они пришлют потом». Он был умный мужик, вовремя слинял из органов и пошел работать к Шварцу в плановый отдел Комбината.
Народу на поминках было не много — человек шесть. А водки много. И Шварц отошел, не сразу, но отошел. Перестал терзать себя, стал рассказывать забавные и трогательные случаи из своего детства — даже улыбаться начал... Много лет спустя, вспомнив этот вечер, в сценарии про старика и старуху мы написали: «Есть свой жестокий, но справедливый смысл в этом обычае, которым жизнь утверждает себя над смертью...» Есть, есть.
Вообще-то в Инте умирали мало, даже болели не часто — средний возраст интинского жителя, думаю, не превышал тридцати пяти лет. Но и молодость не от всякой хвори убережет. У Гарри Римини разыгралась бронхиальная астма. Сестра из Израиля посылала ему лекарства, звала: здесь такой климат, ты сразу вылечишься!
Так оно в конце концов и получилось. Но тогда мы над этим приглашением очень потешались: какой Израиль?! Дали бы в Москву уехать! Хотя охотно верили, что климат в Израиле помягче интинского. Сведения о тех краях мы еще в детстве почерпнули из «Палестинского танго»:
(«В краю, где нет ни ярости, ни битвы» — влюбленно грассировал Вертинский. Ему не дано было дожить до самых яростных арабо-еврейских битв. А на пластинках, выпущенных в застойные времена, «Палестинское танго» было переименовано в «Аравийскую песнь»: советская власть полюбила арабов, а евреев, в том числе палестинских, разлюбила.)