Его как-то меньше стали занимать благородные мечты о переустройстве. Образ Генерального секретаря со временем потускнел, зато, соответственно, приблизился атташе — все-таки перевесив унылую информацию, что — самый младший. Георгий вполне созрел к третьему курсу не только носить в посольстве бумажки, но и вообще делать черт знает что, лишь бы хоть разок назваться в обществе ("Простите, кем вы работаете?" — Атташе!) Жизнь неприметно, но настойчиво снижала ему задачу собственной жизни. К четвертому курсу все как-то внезапно трансформировалось в совсем уже простое, но емкое слово — поехать! А там — трава не расти. Поехать! Много значилось для него, и для целого института (да и не одного только института) — в этом нехитром русском глаголе.
Но, кстати, самые крупные дети и тут суетились не шибко. Для них поехать — это был не вопрос. Они держались умней, но ум этого рода витал уже за пределами разумения Георгия. После института детей первого ранга, двоих-троих, обыкновенно устраивали в скромное, но политическое место: для примера — горком комсомола. И, глядишь, через пять лет вдруг выныривает сын — уже Председателем международного туризма "Спутник" или заместителем Комитета молодежных организаций, пока однокурсники убиваются за "атташе". Так делают умные люди. Но Георгию такая роскошь выходила, во-первых, не по плечу. Она светила в единственном варианте — если по комсомольской дороге двинет Шамиль и, прикрыв, втянет к себе Георгия. Но к работе с общественностью Шамиль как-то склонности не питал. Во-вторых, положа руку на сердце, комсомольский исход приходился нетерпеливому Георгию и не по нраву. Притаившись, скрипеть там где-то, когда можно сразу — ездить, ездить, ездить!
На всех ехавших, или собиравшихся, или приехавших — лежал праздничный отпечаток. Он пробивался из складок и мелочей костюма, из запаха хорошего одеколона, из язычка зажигалки, из жеста, каким доставались тугие, гладкие сигареты. А главное, он жил в легкой, умеренной насмешке — ко всему, что не ехало, и кому не светило.
Сожаление читал Георгий в глазах выездных, когда у знакомых какой-нибудь шалый философ из новых — вдруг с жаром набрасывался на добро и зло, на совесть, свободу и права человека. Они переглядывались тогда и опускали глаза, жалея мечтателя, соглашаясь незримо между собой, что вольно ему говорить, когда терять нечего и ничем не рискует. Они, может быть, понимают не меньше во всех этих мировых основаниях, только говорить — какой же смысл? Изменить — не изменишь, и не такие пытались, а потерять — потеряешь, известное дело.
Философ удваивал жар, начиная фальшивить, пылко звал на поединок — но нет. В него не верили. И философ замолкал растерянно, в первый раз. может быть, встретив русских людей, которым это неинтересно. Он чуял; они что-то знают. Знают положительно и наверняка такое главное о жизни, что до сих пор не открыто ему. И вот когда зависть, жадная зависть к спокойному знанию, сидевшему в них, шевелилась в первый раз. Ради этого знания ему… Да, ради этого и ему хотелось теперь гоже устроить как-нибудь так, чтобы поехать. Или хоть не для знания поехать — бог с ним, но чтобы, вернувшись, встать с ними в другой раз на равную ногу, стереть насмешку, чтобы и ему, наконец, поверили.
Не раз наблюдал Георгий маленькие такие бурьки. Жалея неловкого, принимал все же сторону сильных — они не мельтешили. И не хотел рисковать. Кто рискует — тот не едет, закон суров, но это закон. А кто не едет — тот не пьет шампанского.
Хлебнув разок шипучего вина вседозволенности, хоть пока из чужого бокала — Георгий не мог уже остановиться. Он ясно разглядел, какие силы правят жизнь, и в множестве ярких сплетений, в буйных пересеченьях магистральных дорог — разглядел горную тропинку к калитке, за которой — погреба пьянящего напитка. И он вышел на тропу, решительный, как Чингачгук.
Георгию теперь не сиделось на лекциях, хотелось поскорее в коридор, в кофеварку — как там Татьяна? Проклинал Сашульку, который прихватывал перемены, нудя давно пережеванный текст под тяжким взглядом Алеши Петровича. Но надобно рассказать и о нем.
Алеша Петрович Басюк-Даниэльс был человеком настолько разносторонним, что описать до дна трудно. Одно можно сказать твердо: он не мыслил разумной жизни на земле без корейского народа. И другое — он обожал сосиски, и Эльвирка варила их для него древним корейским способом, в сохранении тайны которого поклялась страшной клятвой из того же репертуара.