— Привет дорогая, ты всё сделала?
— Да, мама. —Анна помогла снять пальто и отнесла пакеты на кухню.
— Опять поздно. Опять одна. Ну ничего, ничего. Теперь я дома. Теперь всё будет хорошо.
Анна привычно улыбнулась, помогла снять пальто и отнесла пакеты на кухню. Когда вернулась в комнату, мама уже стояла около её стола и просматривала тетради. Пальцы у неё были холодные, будто она всё ещё не отогрелась после улицы, и при этом двигались по строчкам с какой-то странной, почти лихорадочной внимательностью.
— Что ж, неплохо, — сказала мама, но тут же нахмурилась, наклоняясь ближе. — Хотя… подожди. Тут у тебя почерк чуть-чуть поплыл. Видишь, вот эта «а» смотрит не туда. Если почерк плывёт, значит, голова устала. А если голова устала, значит, ты не можешь думать ясно. Нельзя так.
Она достала из ящика стола тонкую прозрачную линейку и аккуратно приложила её к строке.
— Вот так ровнее. Ты попробуй писать, глядя на край линейки. Сразу станет спокойнее. И тебе, и мне.
Анна кивнула. Не потому, что ей правда хотелось писать по линейке, а потому, что эта линейка была для мамы чем-то вроде якоря: пока всё ровно, пока линии параллельны, мир не развалится.
— Аня, ты поела? Нет? Ну ничего, сейчас разогрею. Я купила твой любимый хлеб, тот, с семечками. Ты его любишь. Точно любишь.
Мама убежала на кухню, а Анна вслед за ней. Сев за стол она смотрела как мама, стоя у плиты, быстро, почти нервно переставляя кастрюли, будто пыталась успеть всё сразу: и суп подогреть, и чайник поставить, и проверить, не убежало ли что-то, хотя ничего ещё даже не кипело. Пальцы двигались по столешнице так будто касаясь поверхностей, она проверяла, что мир всё ещё твёрдый и на месте. Когда суп вскипел она налила его и поставила тарелку перед Анной.
Суп был густой, горячий, с морковью и картошкой — такой, какой мама всегда считала «правильным». Анна взяла ложку, поднесла ко рту, сделала маленький глоток. Внутри всё протестовало: она терпеть не могла этот суп. С детства. Но Анна не сказала ни слова.
— Вкусно? — спросила мама, не сводя с неё взгляда. В нём не было ни злости, ни упрёка — только эта упрямая, цепкая надежда: «Скажи, что вкусно. Скажи, что всё хорошо. Тогда и правда будет хорошо».
— Да, — кивнула Анна, хотя во рту было горько. — Очень вкусно.
Мама выдохнула, будто до этого момента держала дыхание. Улыбка у неё вышла не широкой, а какой-то собранной, аккуратной — будто она боялась, что если улыбнётся слишком сильно, то что-то выскользнет из-под контроля.
— Вот и хорошо, — тихо сказала она, разглаживая ладонью край скатерти, хотя скатерть и так лежала идеально ровно. — Когда всё на своих местах, тогда и на душе спокойно.
Когда Анна ложилась спать, к ней заглянула мама, подоткнула одеяло, как будто Анне было не шестнадцать, а шесть, наклонилась и поцеловала в лоб.
— Спи, — прошептала она. — Завтра будет тяжёлый день. Тебе нужно отдохнуть.
— Мам, я… — начала Анна, и сама не знала, что хотела сказать. Просто хотелось, чтобы мама села рядом, посидела минуту, не проверяя, не выравнивая, не спасая.
Но мама прижала палец к её губам — мягко, но твёрдо.
— Тсс. Не думай ни о чём. Я обо всём позабочусь. Ты просто спи. А я посижу тут. Чуть-чуть. Пока не услышу, что ты ровно дышишь.
Свет погас. Дверь щёлкнула. В коридоре ещё долго слышались шаги: мама ходила туда‑сюда, проверяла, выключен ли свет, закрыта ли форточка, всё ли на своих местах.
Анна лежала, вжавшись в подушку, и слушала эти шаги. Они были такими привычными, что почти не замечались. Как не замечаешь, что дышишь, пока воздуха вдруг не становится мало.
А настоящая Анна, та, что наблюдала со стороны, смотрела на эту картину и чувствовала, как внутри всё сжимается. Потому что теперь было видно самое страшное: Анна не была жертвой, которую силой загоняют в рамки. Она сама подходила за помощью, сама соглашалась расчесать себе волосы, сама кивала и говорила: «Вкусно», «Ладно», «Спасибо». Она делала это не из страха, а из любви. И именно поэтому клетка казалась ей домом.
***
С первого дня в школе Герман стал любимцем девушек — добрый, обходительный, умный. И… он совсем не отличался от того, другого Германа.