Анна едва замечала дождь. Внутри всё сжималось тугим узлом — после суда, после этих сухих, безжалостных слов, после маминого растерянного взгляда, в котором не было ни вины, ни раскаяния, только непонимание человека, которого вдруг лишили права объяснять. «Направить на принудительное лечение…» Эти фразы звенели в ушах, перекрывая шум дождя. Ей точно было не до приятных прогулок, не до уютных мелочей — и всё же рядом с Германом эта тяжесть будто становилась чуть менее невыносимой, словно он брал на себя хоть малую её часть.
У двери её дома Анна остановилась, подняла глаза — и вдруг поняла, что не может вот так просто выдавить из себя сухое «спасибо» и скрыться за дверью, отрезав себя и от улицы, и от него. Где‑то внутри что‑то сжималось, тянуло назад, не давая сделать этот последний шаг, будто за этой дверью её ждала тишина, которая теперь казалась слишком громкой. Слова застывали в горле, а в груди теснилось что‑то слишком большое, чтобы уместиться в одной короткой благодарности.
Герман будто почувствовал это. Остановился, не торопя, не подталкивая. Посмотрел на неё внимательно, без напора, но так, что казалось — он видит её насквозь, до самых потаённых уголков, где прячется усталость, страх и горькое чувство вины, которое никак не получалось стряхнуть.
— Ты не обязана делать всё, что тебе говорят. Особенно если это заставляет тебя чувствовать себя маленькой и виноватой.
Анна вздрогнула. Эти слова ударили не грубо, а точно — туда, где было больно, но она привыкла делать вид, что ничего нет.
— Прости, но давай прекратим общение, — выговорила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, как у взрослого человека, который всё решил.
— Почему? Разве я тебе противен?
— Нет, но…
— Но что?
— Моя мама против нашего общения.
— А ты всё делаешь, как мама велит?
— Да. Ведь мама меня любит, она не скажет мне плохого и... это была её последняя просьба.
— Ты ошибаешься…
Дождь стучал по крышам, по лужам, по жестяным козырькам, будто пытался заглушить эти слова, сделать их неважными. Но они звенели внутри, как натянутые струны.
Анна не стала слушать дальше. Развернулась и поднялась на крыльцо, чувствуя, как каждая ступенька отдаётся тяжестью в груди. Герман постоял ещё немного под дождём, потом медленно, будто каждое движение причиняло боль, повернулся и пошёл прочь. Его плечи были опущены, руки по-прежнему в карманах, и казалось, он старается стать меньше, чтобы не занимать слишком много места в этом мокром, равнодушном городе.
Закрыв за собой дверь, Анна прислонилась к ней спиной. В квартире было тепло, пахло чаем и чем‑то родным, привычным. Она сняла мокрую куртку, бросила её на вешалку, не замечая, как вода капает на пол. Потом прошла в комнату, села за стол, раскрыла тетрадь и начала писать.
Но Анна уже его не слушала, вернувшись к себе, она как ни в чем не бывало снова села за уроки, будто его никогда и не было. Впервые заглушив в себе все неприятные ощущения по отношению к этому юнцу, она взглянула ситуацию здраво. Герман с самого первого появления был рядом, в отличие от других ребят он хотел подружиться с ней, и она могла понять его, если закрыть глаза на влюбленный взгляд, Анна была единственной которая не липла к нему, не донимала. Он был с ней добр, заботлив, он многое сделал для неё, но одно слово мамы, и она уже забыла о нём. И теперь она даже не знала кого осуждать, раньше было проще, отец – страх и ненависть, мать – любовь и забота, остальные не более пепла под ногами. Но теперь виноваты были все, но и жертвами тоже были все, мать, что просто любила и защищала свое дитё сошла с ума, отец, который со смерти своих родителей столкнулся с предательством и сталкивался с ним в будущем не однократно, все дошло до алкоголизма и рукоприкладства и Анна что не понимала в какой беде оказалась, что шла на поводу у всех, кто смог надеть ошейник.
Сначала она даже улыбалась — так, натянуто, но убедительно, будто проверяя: «Всё хорошо. Я в порядке». Буквы ложились ровно, строчки бежали одна за другой, и на секунду ей и правда показалось, что она смогла загнать всё это куда‑то глубоко, туда, где не будет мешать.