Выбрать главу

Однажды утром, гуляя вдоль берега горной речки, она высоко над собой увидела Альберта, перегнувшегося через балюстраду цветника. Несмотря на разделявшее их значительное расстояние, она все время чувствовала на себе беспокойный страстный взгляд этого человека, воле которого она до некоторой степени подчинилась.

«В какое странное положение попала я, – думалось ей. – В то время как этот настойчивый друг наблюдает за мной, желая убедиться, верна ли я своей клятве, откуда-нибудь из замка за мною, без сомнения, тоже следят, опасаясь, чтобы я не встретилась с ним вопреки правилам и приличиям. Я не знаю, что происходит в уме у тех и у других. Баронесса Амелия не возвращается. Канонисса как будто чувствует ко мне недоверие и стала гораздо холодней. Граф Христиан же относится ко мне дружелюбнее, чем раньше, и говорит, что боится появления Порпоры, которое, вероятно, повлечет за собой мой отъезд. Альберт точно забыл о том, что я запретила ему надеяться на мою любовь. Словно ожидая от меня всего, он ни о чем не просит, но и не отказывается от своей страстной любви, дающей ему, по-видимому, счастье, несмотря на то, что я не в состоянии отвечать на нее. А между тем каждое утро я, словно настоящая возлюбленная, жду свидания с ним, желая в то же время, чтобы он не являлся, и подвергаю себя порицанию, а быть может, и презрению семьи, которая не может понять ни моей преданности ему, ни вообще наших отношений. Да как им и понять, когда я сама не могу разобраться в них и даже не предвижу, чем все это кончится. Странная у меня судьба! Неужели я обречена вечно жертвовать собой либо для того, кого я люблю, но кто меня не любит, либо для того, кого я уважаю, но не люблю?»

Эти размышления навеяли на нее глубокую грусть. Она ощущала потребность принадлежать только самой себе, эту высшую, самую законную потребность, которая является необходимым, непременным условием для движения вперед, для развития выдающегося артиста. Забота об Альберте, взятая ею на себя, тяготила ее, как цепи. Горькое воспоминание об Андзолето и Венеции неотступно преследовало ее среди бездействия и одиночества жизни, слишком монотонной и размеренной для ее могучей натуры.

Она остановилась у скалы, на которую Альберт не раз указывал ей, как на место, где по странной случайности он видел ее впервые ребенком, привязанной ремнями к спине матери, которая носила ее по горам и долам и распевала, как стрекоза в басне, не задумываясь о грозящей старости и суровой нужде.

«Бедная матушка, – подумала юная Zingarella, – снова я по воле неисповедимой судьбы в тех местах, которыми когда-то прошла и ты, едва запомнив их, сохранив лишь воспоминание о трогательном гостеприимстве. Ты была молода и красива и, конечно, на своем пути встречала не одно место, где могла бы найти приют любви или где общество могло простить и перевоспитать тебя, – словом, ты могла бы свою тяжелую бродячую жизнь переменить на спокойную и благополучную. Но ты чувствовала и всегда говорила, что благополучие – это неволя, а спокойствие – скука, убийственная для артистической души. Да, ты была права, я чувствую это. Вот и я в том самом замке, где ты согласилась тогда остаться, как и во всех других, только на одну ночь. Здесь я не знаю ни нужды, ни усталости, со мной хорошо обходятся, даже балуют, богатый вельможа у моих ног – и что же? Я задыхаюсь в неволе, меня гложет скука».

Поддавшись необычайному унынию, Консуэло села на скалу и стала пристально глядеть на песок тропинки, словно надеясь обнаружить на нем следы босых ног матери. Овцы, бродившие здесь, оставили на колючем кустарнике клочки своей шерсти. Эта рыжевато-коричневая шерсть живо напомнила Консуэло грубое сукно, из которого был сделан материнский плащ, так долго укрывавший ее от холода и солнца, от пыли и дождя. Она помнила, как он потом, обратившись в лохмотья, рассыпался на их плечах.

«И мы тоже, – говорила она себе, – были бедными бродячими овцами и так же, как они, оставляли на придорожных колючках клочья своих лохмотьев; но мы уносили с собой горделивую любовь к свободе и умели ею пользоваться».