Выбрать главу

Курицын Вячеслав

7 проз

Вячеслав Курицын

7 проз

СОДЕРЖАНИЕ

1986 - 1987. ИНФАНТИЛЬНАЯ ПРОЗА

· Будем классичны

· История джаза

1988 - 1989. АБСТРАКТНАЯ ПРОЗА

· Песня песен

· Возвращение на Уралмаш

1990. БИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРОЗА

· Любовь постмодерниста

(К 100-летию со дня рождения Фридриха Орфа)

1992. ИДЕЙНАЯ ПРОЗА

· Дом Архитектора. История для кино

· Сухие грозы: зона мерцания

1996 - 1997. ЭПИСТОЛЯРНАЯ ПРОЗА

· Перевод стихотворения Мартины Хюгли

Приложения

· Андрей Тургенев. История слепоты

· Лев Толстой. Мужик и зеркало. Быль

1994 - 2000, 1998. ПЕШАЯ ПРОЗА

· ПРОГУЛКИ С КАРЛОСОМ К.

ь Смертие и бессмертие. Змейка

ь Черное и белое. Крик бабочки

ь Такса и книга. Слежка

ь Мадера и водка. Возвращение

ь Камень и камень. Ждать

ь Нос и переносица. Фотоувеличение

ь Буквы и буквы. Буквы

ь Чашка и лестница. Страх

· Без пальто. К двадцатилетию журнала "Литературное обозрение"

· 88 моих рублей и 25 тысяч чужих долларов

1999 - 2001. СКОРАЯ ПРОЗА

· MTV: покорми меня

· Sosкочившие

· Реквием

1986 - 1987

Инфантильная проза

Автор пробует перо, изрыгает романтический пафос, хвастается знакомством с умными словами типа "Гершвин" и "Бердсли" и изо всех сил старается говорить красиво.

БУДЕМ КЛАССИЧНЫ

Будем классичны. Приедем на дачу в дождь. На зеленой электричке.

С мокрой деревянной платформы, по лесенке, что ходуном, по тропинке, что меж блестящих развесистых лопухов, выйдем к низенькому штакетнику, перешагнем, чтобы не вырос больше, и окажемся в саду. Это наш сад. За корягами яблонь, там, впереди, узнаем дом. Это наш дом. Собственно, дача. Двадцать шагов, но грязи на сапоги понабираем и повозимся у крыльца, сталкивая ее в лужу занозистой щепкой. Оставим в прихожей плащ и рюкзак с вином-хлебом. Проскрипят фразу из Гершвина ступеньки, ведущие к чуланчику, где ждет, поближе к небу, одежда: черные кожаные сапожки и рубаха белая без пуговиц, с открытым воротом и манжетами на резинках.

В комнатах, ступая аккуратно, как хорошая кошка, отразимся в зеркалах, воспалим свечи, ибо свечи - это уж то, что определенно должно нынче гореть. Будем молоды.

Откроем дверь (в стекле створки мелькнет всполошная свеча), почувствуем под ладонями шершавость перил (колупнуть пластинку краски и забыть, и выронить), глянем в осенеющий сад (как вчера, как вчера, как вчера), на спуск, который, стоит верить, ведет, как когда-то, к реке. Пусть крикнет негромко какая-нибудь птица.

Наша рубаха все строже белеет на темнеющем фоне, нас начинает пробирать вечерний холод и неуютно катятся по спине последние дождинки, но мы потерпим, вытащим сигарету, тщетно попытаемся зажечь спичку на ветру, но отступим в комнаты, где и прикурим от свечи. Выкурим сигарету все же на веранде, стоически соблюдая свое бусидо, подумаем, что мог бы и войти в сад Ц. Ц., последний человек, знающий Чехова, быстро спрячемся в дом и дверь прикроем.

И снова поднимемся в чуланчик (фраза из Гершвина), и зажжем и выставим в окно фонарь.

Его свет метнется за реку, и его увидит Наталья, и охнет, но у нас есть еще время приготовиться к ее приходу. Мы успеем стереть пыль оттуда, где успеем заметить, успеем достать буженину и сыр, и нарезать хлеб, и отворить бутылки, но не накроем на стол, а оставим все в другой комнате, в перспективе. Мы развалимся в креслах, откроем книгу и углубимся в чтение.

А Наталья явится не сразу, потому что ей надо накормить детей или приготовить ужин, уложить их спать или поручить старшему младшего, отмыть руки и лицо от трудов земных, собраться, наконец, - Наталья не знает, когда мы приедем, да и сами мы этого не знаем, нет у нас периодичности, есть у нас ощущение, что периодичность дала бы новое качество, бог весть какое...

Она - Наталья. В ее имени не может быть легковесного городского "ш", что сопровождается бисерным смехом и шуршанием гэдээровских колготок. Она накинет ватник, повяжет теплый платок, потому что ей нельзя простудиться, потому что у нее есть дети и нет оплачиваемого больничного - картошка и помидоры справкам не верят.

Она перебежит мостик, перешагнет штакетник и очутится в нашем саду. Но мы ее не видим еще, мы позже ее заметим, когда будет она уже в трех шагах от двери, потому мы не успеем встретить ее на пороге - ей теперь до него ближе, чем нам. Дверь не заперта, но Наталья постучит. Мы поздороваемся, и пройдем в комнаты, и сядем.

- Как у вас дела? - спросит она.

Мы горестно пошутим в ответ, скажем, что существенного ничего не происходит, снаружи во всяком случае, а что происходит внутри, о том рассказать трудно, да и, увы, некому... Что плывем по течению, аки лист в ручье, что стараемся вырваться, да мешают берега...

- Да, - вздохнет она, - в городе трудно.

И спросит вежливо, что мы читаем, и мы ответим, что Щ.Щ., последнего, может быть, человека, знающего, что такое литература.

- Что будет после? - спросим мы себя сами. - Теперь все вскользь, все по верхушкам, а тот, кто стремится к корням, почти наверняка заплутает в дубраве - сами себе так ответим.

Мы, наверное, не поэты и не музыканты. Впрочем, кто нас знает... Наталья думает, что мы пишем стихи, сочиняем музыку, и мы не хотим ее разочаровывать, а еще больше не хотим разочаровывать себя. Мы спросим: как мальчики?

Она расскажет что-нибудь о пацанах, что-нибудь незатейливое и смешное, но рассказывать она не приучена, а потому ее очень трудно дослушать до конца.

Мы оставим ей свежие журналы и уйдем, пообещав придумать что-нибудь пожевать. У нас все давно готово, и мы вернемся, глянем на страницу, что открыла Наталья, и расскажем анекдот о том, кто эту страницу написал; потом помянем несколько журнальных новинок, вспомним, что заглянули случайно днями в театр, присовокупив, что Ж. Ж. была хороша. Выпьем вина из жестяных кружек и станем читать стихи, Т. или П., а Наталья будет напряженно вслушиваться в строки, страстно желая понять. Мы небрежно оборвем чтение, имея в виду, что можем читать еще долго, почти вечно, будто и не выучили эти стихи специально к сегодняшнему вечеру, будто не повторяли их в электричке, поминутно заглядывая в шпаргалку.

Помолчим в полумраке, к чему Наталья, наверное, никогда не привыкнет, ей станет казаться, что воздух натянут, как полотнище, что он вот-вот затрещит и начнет расползаться. Мы же расслабимся и послушаем тишину, и потрескивание свечи, и поскрипывание невероятной в этом почти нежилом доме мыши. Будем классичны. Согрешим.

Ночью мы проводим Наталью. "Вам не холодно?" - спросит она у самых своих дверей, и мы ответим, что нет, не холодно. Двери скрипнут: она вернулась к огороду, стирке и рынку по воскресеньям, к печке, которая, конечно, надоедает, но которая так удачно расположена, что, чуть повернув голову, можно видеть в окно - не перепрыгивает ли реку грустный свет фонаря?

А мы вернемся на дачу и ляжем спать, чтобы утром быстро собраться и успеть на зеленую электричку. Мы скоро сюда вернемся. Или не очень скоро. Однажды, вернувшись, мы узнаем, что Наталья вышла замуж за Григория, мы узнаем также состояние, когда нечего сказать и ни в чем нельзя быть уверенным, кроме, пожалуй, одного: сыновья ее, так или иначе, вырастут настоящими людьми.

ИСТОРИЯ ДЖАЗА

Можно, конечно, накупить старых вещей, кресло плетеное, например, можно купить и качаться в нем с утра до вечера, как дурак, можно купить часы с кукушкой или другие какие хитрые часы и глядеть в них до отупения, рассуждая о двоякости сущего и прочей такой чепухе: одно-де время натуральное, то самое, в которое я тут раскачиваюсь и на часы глазею, а другое, видите ли, время - собственно время этих часов, то еще время, сгинувшее, когда смотрела на эти часы, раскачиваясь в этом кресле, мадмуазель - вся в белом, в чем-то из нездешних материй, названия которых никто нынче не знает, кроме законченных пижонов, а я не законченный.

Можно, наверное, и конторку купить и писать, за конторкой стоючи, птичьим пером. Ну хорошо, не пером, японской ручкой двадцатикопеечной за конторкой писать... И уж, безусловно, можно писать, что сидела, качалась в плетеном кресле фря в белом, зыркала на часы в трепетном нетерпении, когда распахнулась (вдруг) дверь и появился (возник) на пороге (в проеме) он весь, скажем, в фиолетовом. "Фредерик! (Гаврила), - вскричала (пролепетала бледная) мадмуазель. - Какого черта? Я вся усохла". А он ей, понимаете, в ответ: "Я разорен и нищ (нистч), я гол как сокол, я продулся в карты (на бегах - Индус подранил левую заднюю), у меня нет теперь ни шиша, и пришел я к вам, голуба, исключительно застрелиться".