Выбрать главу

С тех пор он никогда не забывал дома бежевые пирамидки. Они нужны были ему для того, чтобы оставлять их во всех домах, где он бывал: перед прощанием он доставал пирамидку и складывал ее куда-нибудь на телефонную тумбочку. И кто приходил, сразу понимал, что он здесь был. Так он обозначал себя в мире, как в детской бумажной игре соединяются точки и возникает рисунок, а по-другому он обозначать себя в мире не умел. И люди не выбрасывали эти пирамидки, чтобы знать, сколько раз в жизни он у них был. А в доме у маленькой станции, где говорят, что на первом сортировочном нечетная разборка, а на третьем сортировочном - воздух до хвоста, пирамидок скопилось так много, что он понял - пора: и поехал туда: жить.

А она там жила и слышала, что на первом сортировочном нечетная разборка, живо представляла себе эту нечетную разборку и радовалась как дитя. Она надевала саван, вставляла в волосы большой костяной гребень, а ноги у нее были босые, и она садилась на струганый пол и медленно раскачивалась, как луна, и пела протяжные песни на непонятных языках: она пела про плес, про отмель, про стожары в предутреннем холодке, про туман над водой, в который входишь, как в раж, про дым, который струится и этим живет. Она пела про гибкие тени деревьев, растущих не зная куда, про сад, где яблоки в свете луны сами как луны, где совы в свете луны сами как совы и где сама луна как яблоко, которое муляж. Она пела и раскачивалась и катала по полу клубок шерсти, из которой ей нечего и некому было связать, да она и не умела. Она брала ступу и толкла в ней зерна, и выходила босиком во двор, и бросала зерна в ночь, и зерна падали и, может быть, прорастали, но об этом никто не знал - и я не знаю. К ней перестали приходить подруги - после того как она задушила одну из них подушкой (труп долго лежал на полу и не гнил, лицо подруги оставалось румяным, и даже тушь на ресницах не размазалась, и даже завиток за ухом - не развился. А потом вдруг трупа не стало, а на месте трупа стоял таз - большой медный таз с жидким золотом, куда она опускала ноги и долго грела их, по нескольку лет, и читала русскую литературу; только иногда падала в таз слеза и жгла ногу, и было больно). И мужчины перестали приходить: сначала приходили, оставляя запах бензина, мазута, степи, аэрофотосъемки, геодезии и картографии, а потом перестали, потому что губы ее завяли, лоно ее высохло, а руки ее тряслись так, что она не могла поднести ложку ко рту и пила похлебку через край тарелки, фыркая и отплевываясь, как зоопарк. А еще она пускала дым кольцами, как могла. А еще она обо всем забыла и увидела себя в стеклянном кубе, расчерченном вдоль и поперек черными проводами, на которых сидели удалые птицы и хохотали, потому что из всех щелей шел веселящий газ. И не было луны, и не было интонации, и слова кончились, как снег, который падал, а теперь не падает и не упадет никогда, и что, неужели в вашей стране никогда не бывает снега? А потом она все вспомнила и села на табуретку.

И тогда пришел он и принес сундук, в котором лежали тысячи пирамидок, и высыпал их, и он и она присели на корточки и перебирали пирамидки, перебирали, пока хватало пальцев. Потом он сказал ей, как его зовут, а она сказала ему, как ее зовут и звали, но они это сразу забыли, потому что не помнили ничего.

А потом они легли вместе и рядом в постель, и лежали вместе и рядом, и ничего не делали, потому что уже много разных лет не могли этого делать, даже и не помнили, что это бывает, а думали, что в постели и рядом люди лежат вместе затем, чтобы слушать всю ночь, что на первом сортировочном нечетная разборка, а на третьем сортировочном - воздух до хвоста, и они лежали и слушали.

И никто никого никогда так не любил, как я их люблю сегодня вечером, когда пишу эти буквы в г. Свердловске, на Уралмаше, на улице какого-то Ильича, и пью чай. И я теперь плохо знаю, что я буду делать завтра.

Наверное, добро.

ВОЗВРАЩЕНИЕ НА УРАЛМАШ

А с первого этажа мне нужно, наверное, переехать. Этому соображению жить еще шесть ночей. Впрочем, нет - пять. Завтрашняя не в счет, завтра я буду на дне, кажется, рождения и постараюсь выпить ровно столько, чтобы не нанести ущерба, не оскорбить словом и действием, не расшибить себе нос, наконец, но и столько, чтобы уснуть незаметно где-нибудь в уголке: пусть стаскивают меня потом на пол и накрывают дымным спальным мешком (они туристы, эти ребята), а утром будет утро, утром одиночество совсем - ты знаешь - другое: можно, например, спросить у милиционера дорогу до бани и позабавиться тому, как он, чудак, удивленный незлобивостью и доверчивостью прохожего явно не лояльного вида (патлы, инобуквы через пузо, оранжевая блямба на полгруди), будет путано и добросовестно объяснять... А еще через четыре ночи приедут Марина и дети - это так много, что я буду, во всяком случае, уставать.

Так что - пять. Пять ночей - с первого этажа мне непременно нужно переезжать. Ты знаешь, как тихо в нашем дворе. От хлопка двери до понимания того, что не ко мне, - секунда? Чуть больше? Дверь хлопает не часто. Куда чаще - такси. Нет, разные машины - и скорпомощь, и коробок соседа-гаишника, и такси, конечно, тоже. Они тормозят, кажется, внутри меня, вдавливая меня в мое же тело, его - в пружины, и я жду стука, как ждет, наверное, пенальти вратарь - вот мяч в воротах, и можно расслабиться - всяко уже в воротах... Честно? Я жду, чтобы стука не было. Приезжают? Часто. Очень неожиданно. Очень как всегда. Вставать, курить, поить чаем, укладывать, прослушивать уложив уже - отходную сводку новостей. Каждый обретающий ночлег считает своим долгом поделиться и известить. Мне-то они нужны только, чтобы было кого напоить чаем. И уложить спать. Пусть хорошо ему будет, если он на такое способен.

А то - ну, то вот - такси, что было даже больше, чем ко мне - я его пропустил. Я услышал уже дробь в кухонное окно: а на кухне кто-то не я что-то делал (то есть и помню кто), так что и откликнулся первым не я. Что эти такси ночные точно делают - спать не дают. А на самом деле нужны они кому-нибудь так же, как мне когда-то? Жутко интересно. Впрочем, вру. Не интересно. Ничуть.

Гости - ну, ты их знаешь. Все они милые, чудесные люди. До того милые, что мне доставляет несказанное удовольствие натравливать их друг на друга. Когда их собирается больше одного - прекрасно, значит, я извинюсь, сошлюсь на чего-нибудь и оставлю их на кухне - таких милых, таких любезных, что кажется: там, на кухне, и не кухня вовсе, и вовсе не помещение, не объем, пространство кончилось, время кончилось, там большое и белое, и имя этому большому и белому - сахар. Их голоса заглушает шипение шин (никуда не уйти от шипящих - шорох, шуршание, шоколадина за щеку на ночь), и я засыпаю. И не вижу снов. Почему - это мне хорошо объяснила одна (давно еще) девочка (действительно давно) - она сказала: это потому, что ты сволочь. Что, собственно, к делу отношения не имеет.

Ух - это я про гостей - как они мне надоели. (Подозреваю, что надоел им не меньше, но надо же где-то ночевать, если ночь застает на Уралмаше. Деньги они пропивают в двадцать четыре часа, а пешком идти глупо - можно не дойти. Все ж таки, слава богу, Уралмаш... Для меня долгое время было загадкой - что ж они делают, когда не застают меня дома? Я спросил. Они важно ответили: ну, тогда мы выворачиваем карманы и с удивлением обнаруживаем, что пара рублей закатилась под подкладку... Один из них - владелец поганых зубов; поужинав, он начинает ковырять в них спичкой (Морозов утверждает, что во времена Шекспира в среде великосветских молодых людей модно было ковыряться в зубах, разевая пасть под тем углом, под каким разинуто кресло под хозяином пасти) и - того хлеще - полощет рот остывшим чаем, вымывая из дупла обсосок колбасы, будто, проглотив именно этот обсосок, он насытится окончательно. Тогда мне хочется ударяться башкой об угол верного моего холодильника. Как ты понимаешь - как раз этого я и не делаю.