В О. мне доводилось слышать циничное: пожалел, мол, цеховик денег — детей потерял, а теперь на кладбище памятник воздвиг, который, дескать, стоит не меньше, чем просили за две жизни. Я видел эти могилы: гранитный дворик, фонарные столбы для вечерней подсветки, стела красного камня, впечатанные переводной фотографией в серый глянец плиты мягкие черты двух красивых мальчиков — рука Карена на плече брата… Или — наоборот, мальчики очень похожи. Но не это важно, а то, что экономический, с позволения сказать, аспект для кого-то оказывается важнее нравственного. Кто-то считает возможным отказывать в сочувствии родителям лишь на основании их банковских счетов.
Кстати, о памятнике. Возможно, мне не следовало упоминать об этом. Возможно, не стоило вообще браться за это дело. Возможно, полезнее писать светлые очерки о героях соцтруда. Возможно…
Я уже обмолвился о тягостном для меня визите. После публикации в "Труде", где я довольно подробно называл имена пострадавших, мне позвонили близкие друзья семьи Г. Мы встретились в одной из московских редакций. Не было ни угроз, ни упреков. Внятный рассказ о том, что случилось после того, как газеты попали в О. И вопрос.
Во-первых. Как только гибель мальчиков была растиражирована многомиллионным тиражом, умер дедушка погибших. Хочу верить: это лишь хронологическое совпадение. Надеюсь, газетное напоминание о давнишней трагедии не могло вызвать то, что раскаянием, тем не менее, будет давить не на мою журналистскую совесть, а на безымянное ощущение непоправимости напечатанного. Пожалуй, невзирая на всегдашний упрек читателей за анонимность в острых материалах, фамилии и преступников, и потерпевших указывать не надо. Чтобы не заставлять переживать все заново. Тем более в данной истории. И это во-вторых. Специфика таких дел и в том, что рассказ о многотысячных выкупах и колоссальных состояниях мишеней вымогательства может, увы, оказаться наводкой для очередной банды похитителей. Сумрачные визитеры напомнили мне, что в семье Г. есть теперь другие дети. (Я знал, что упомянутая в очерке супруга Бориса была беременна во время похорон близнецов.)
Теперь о нериторическом вопросе моих нежданных гостей. Почему, хмуро поинтересовались они, я во время командировки в О. не посетил дом Г. Тому было две причины. Об одной я им сказал. Меня предупредили: если кто-нибудь из окружения Г. узнает, что ты тут копаешь, живым из республики не уедешь. Собеседники мои — не знаю, насколько искренно — изумились сказанному, всячески меня убеждали в обратном и настойчиво интересовались, кто именно посоветовал мне остерегаться (и тем самым как бы оговорил уважаемое в городе семейство). Теперь о причине, которую я не помянул в том разговоре. Она очевидна. Мне не хотелось расспросами и журналистским дознанием ранить людей, и без того к пожизненному горю приговоренных. Самый отважный из тележурналистов Александр Невзоров, упомянув о присказке "в доме повешенного не говорят о веревке", как-то определил: репортер — это тот, кто говорит. И о веревке в доме повешенного, и о желтом "Запорожце" в виноградных двориках спокойного городка О. Не был я уверен, что буду об этом писать, и даром трепать нервы людей не хотелось. (Полагаю, что делать это — трепать нервы, нам все же придется…)
Кстати, о подоплеке моей неуверенности. Когда, приехав в столицу республики, я направился на поиски материалов, то столкнулся со своеобразным саботажем.
Официальные лица никак не желали подпустить меня к общедоступным, казалось бы, документам. Юноша-чиновник из архива республиканского Верховного суда, не на шутку растревоженный моими расспросами по поводу этого дела, познакомил меня с зампредом суда (председатель, как мне сказали, был в командировке; позднее я узнал, что меня обманули). Этот расплылся в любезностях и как бы продемонстрировал кавалерийскую готовность оказать мне любую помощь, кроме той, которая требовалась.