— Злая судьба, — задумчиво повторил Спецкор.
— Им сейчас уже под шестьдесят, наверное.
— Их нет никого!
В дверном проеме стояла навьюченная мешками тетка. Или только теткина тень — не понять.
— Если вы разыскиваете хозяев, то их нет никого, — повторила она, — убили их еще в самом начале.
— А хозяина звали Ион? — спросил тетку Старый друг.
— Ну да…
— Значит, они все-таки встретились…
— Да говорю я тебе — убили. Вот непонятливый, — обиделась тетка и поспешила на улицу.
Из окна четвертого этажа, где они сейчас стояли, хорошо была видна вся площадь. Железобетонное здание ЦК, с крыши которого 21 декабря Сапожник с женой и охраной отправился на бронированном вертолете в свое последнее путешествие над орущей в революционном оргазме полумиллионной толпой. Выпотрошенная и сожженная Центральная университетская библиотека, из которой теперь бульдозерами и лопатами какие-то люди выгребали кремированные останки пергаментов, инкунабул, манускриптов. Изнасилованный музей изобразительных искусств с расстрелянными из советского автоматического оружия мадоннами, купидонами и богами Эль Греко, Джордано, Кранаха. Из окна четвертого этажа были видны облепленные грязным снегом бэтээры и пингвинья стая солдат в серых шинелях, что грелись возле выхлопных труб; выбитые витрины самого шикарного кабаре, где девчонки из кордебалета — вот с такими ногами! — танцевали прежде настоящий парижский канкан и где они теперь — неизвестно; расплющенный танком "фольксваген" и маленький храм вдали — такой чистый, нетронутый, — бог его, что ли, все эти дни хранил? — такой сверкающий изнутри, неубитый.
И пошли они тогда к храму.
Спецкор принял крещение всего месяц тому назад, в день своего тридцатилетия. Произошло все это случайно, негаданно. Накануне мучался от непонятного. Душа томилась и ныла от каких-то невнятных то ли предчувствий, то ли ожиданий, а сам он готов был расплакаться из-за всякого пустяка. Пил успокаивающее, водку пил, но неясная тоска не проходила, а только усиливалась час от часу. Давила на него тяжким и, казалось, неразрешимым грузом. И вдруг, словно бы по какому-то наитию, понял, что не может войти он в четвертое свое десятилетие без какого-то серьезного, жизненно важного поступка. Какого, он пока ясно себе не представлял, но то, что после поступка этого станет ему легче и груз с души падет, — это он чувствовал наверняка. Он прежде хотел креститься, но все как-то не получалось или не вызревало до конца в нем это желание. А тут возникло и пришло само по себе. И уже от понимания этого — отпустило немного. А когда после купели, после холодного кафельного пола, елейного благоухания на лбу и руках, после целования креста и святого причастия вышел на улицу, то почувствовал себя таким свободным и легким, таким обновленным, что будто родился заново или что-то новое родилось в нем самом, то, что нельзя сказать, а только ощутить единственный раз в жизни. Тихая эта радость, теплющаяся с тех пор в его груди, то разрасталась, то затухала, и он понимал, что гаснет она от его грехов, а пламенеет от добродетелей. И когда грехов было больше, чем добродетелей, а свет в нем едва мерцал, откуда-то из пустот душевных выплывала та гнетущая тоска, что душила в канун дня рождения. Вот тогда и шел в церковь, хотя прихожанин он был никакой: праздники церковные пропускал, постов не соблюдал, а из молитв на память знал только одну.
В снежное это утро народу в храме было совсем немного. Пожилой инвалид, приставив к стене костыли, дремал на скамеечке. Две женщины в черных платках и с покрасневшими — то ли от бессонницы, то ли от слез — глазами молились перед иконой Богородицы, да старушка служительница в вязаной шапочке торговала в своей конторке нательными крестиками, алюминиевыми цепочками, книгами и церковными календарями, напечатанными на плохой желтой бумаге. Тут же висела табличка, извещавшая, что свечей в храме нет. Здесь и в самом деле было необычайно темно. Только возле некоторых икон трепетали крохотные огоньки масляных лампадок.