Глядя, как Крафт выпускает по моей мишени пулю за пулей, я впервые понял причины ее успеха. Любительская нечеткость рисунка придавала ей сходство с изображениями, нацарапанными на стене в общественной уборной, вызывая в памяти вонь, тусклое освещение, гулкий резонанс сырого воздуха и гнусную уединенность кабинки — ну точно эхо душевного состояния человека на войне.
Рисунок удался лучше, чем мне бы того хотелось.
Не замечая меня, укутанного в леопардовую шкуру, Крафт выстрелил снова. Стрелял он из "люгера", огромного, как осадная гаубица, но с патронником и нарезкой, подогнанными под малокалиберные патроны. Поэтому выстрелы звучали разочаровывающе тихо. Крафт снова спустил курок, и из мешка в двух футах от головы мишени посыпалась струйка песка.
— Попробуй в следующий раз с открытыми глазами, — посоветовал я.
— О, — воскликнул Крафт, опустив "люгер". — Да ты уже на ногах!
— Как видишь.
— Ужас просто, что случилось!
— И не говори.
— Но, может, оно и к лучшему. Может, мы еще возблагодарим за это Господа.
Почему? — спросил я.
— Потому, что нас вышибло из наезженной колеи.
— Это уж точно.
— Уедешь из Америки со своей девушкой, обретешь новую среду, новое лицо — и начнешь писать снова, — сказал Крафт. — В десять раз лучше, чем когда-либо раньше. Подумай только, какую теперь привнесешь в свое творчество зрелость!
Сейчас у меня слишком болит голова… — начал я.
— Скоро пройдет, — перебил меня Крафт. — Голова у тебя цела и полнится захватывающе ясным пониманием себя и мира.
— Гм, — хмыкнул я.
— И моей живописи смена обстановки только пойдет на пользу, — продолжал Крафт. — Я ведь никогда раньше не видел тропиков, не видел этого животного буйства красок, не испытывал этой ощутимой глазом, слышимой ухом раскаленной жары…
— При чем тут тропики?
— Разве мы не в тропики направляемся? — удивился Крафт. — Но ведь и Рези тоже выбрала тропики.
— Так ты едешь с нами? — понял я.
— Если ты не против.
— Да, народ тут действовал вовсю, пока я спал, — сказал я.
— Разве мы поступили дурно? — спросил Крафт. — Сделали что-то во вред тебе?
— Зачем тебе связываться с нами, Джордж? Тебе-то зачем этот подвал с тараканами? У тебя-то ведь врагов нет. А свяжись с нами — и все мои враги станут и твоими тоже.
Обняв меня за плечи, Крафт поглядел мне прямо в глаза.
— Говард, — сказал он, — после смерти моей жены у меня не осталось никого на свете, к кому бы я был привязан. Ведь я тоже стал никчемным обломком былого государства двоих. Но потом я обрел нечто, чего не знал никогда ранее, — истинную дружбу. И рад связать свою судьбу с твоею, друг. Ничто иное ни в малейшей степени не привлекает меня. И если ты не против, моим краскам и мне самому нечего желать иного, как быть с тобою, куда бы тебя ни забросила Судьба.
— Да, это… это и есть настоящая дружба, — сказал я.
— Надеюсь, что так, — ответил Крафт.
В этом странном подвале я и провел два дня, поправляясь и предаваясь размышлениям.
Поскольку во время избиения одежда моя изрядно пострадала, мне подобрали кое-что из гардероба доктора Джоунза и его домочадцев. От отца Кили мне достались лоснящиеся черные брюки, а от доктора Джоунза — серебряного цвета рубашка, оставшаяся от униформы ныне распавшегося движения американских фашистов, которое так без фокусов и называлось: "Серебряные рубашки". А Черный Фюрер пожертвовал мне крохотную оранжевую спортивную курточку, в которой я выглядел как обезьянка шарманщика.
Рези Нот и Джордж Крафт нежно пеклись обо мне на каждом шагу, и не только меня нянчили, но и строили за меня планы и мечты. Самой большой мечтой было как можно скорее унести из Америки ноги. Разговоры, в которых я почти не принимал участия, принимали характер рулетки, в которой разыгрывались теплые края, где нас должен был ждать Эдем: Акапулько… Мальорка… Родос… упоминались даже долина Кашмира, Занзибар и Андаманские острова.
Новости, поступавшие из внешнего мира, не способствовали мысли о желательности или даже возможности оставаться в Америке. Отец Кили ходил за газетами по нескольку раз на день, а источником дополнительной информации нам служила болтовня радио.
Республика Израиль еще более настоятельно требовала моей выдачи, тем более ободренная слухами о лишении меня американского гражданства и о том, что, по сути дела, я вообще никакого гражданства не имел. К тому же требования республики о моей выдаче были сформулированы с просветительским уклоном, то есть разъясняли, что пропагандист моего сорта в не меньшей степени является убийцей, чем Гейдрих, Эйхман, Гиммлер или любой другой из этого мрачного ряда.