Михаил не пришел проститься с ней, отказавшись наотрез появиться в больнице. Он оставил приглашение на похороны без ответа. Все последующие шансы он тоже намеренно упустил и не попадался нам на глаза после трагедии целых две недели; заперся в своей квартире, спрятавшись ото всех проблем, не отвечал на звонки, не открывал дверь. Посменно мы приносили либо готовую еду, либо пакеты с продуктами и оставляли у его двери. Мы боялись, что не то от лени, не то от собственных дурных мыслей, он ослабнет и потеряет вместе с весом рассудок и желание жить. Поэтому разными способами мы пытались соблазнить его, заманить, притянуть к бьющему ключу жизни. Главное, чтобы он не впал в отчаяние и не ушел в себя, заперевшись в своей неприступной крепости.
Его не съедал стыд, но боль явно ощущалась и остервенело полосовала ему душу. Все-таки он потерял любимую женщину и, как всякий однолюб, уверовал в то, что до конца своих дней будет холост.
Следующим на очереди был Шварц. Деньги, женщины и всеобщее уважение нравились и льстили ему. Но, стоит сказать, он не забывал своих друзей, и, конечно же, он никогда не забывал Таисию. Надо думать, что вкус свершений и богатства не одурманил его. А с другой стороны, я ни в коем разе не могу утверждать подобных вещей, ведь он мог держать себя в узде, страшась участи предшествующих.
Всем нам верилось, что череда безумных происшествий нашла свой конец. Олимп больше не будет сотрясать имя, которому суждено спустя считанные мгновения обернуться в пыль. Но и тут мы оказались не точны.
Михаил приобрел чуждые ему раннее черты: скрытность, недружелюбие, обидчивость. Его стали раздражать обычные повседневные явления рутины, знакомые, необходимость пролонгировать договоры, контактировать с людьми в официальных костюмах от кутюр. Он называл таких с неприкрытым пренебрежением бизнесменов «удушликами»; уж больно сильно галстуки напоминали ему коварных змей, овившихся вокруг шей этих предприимчивых мужчин. Эти гадюки будто питались по капле их животворящей энергией. В мире, по мнению Михаила, не существовало более оскорбительного символа по отношению к свободе в высшей степени ее проявления, чем этот.
Душа компании, мужчина нарасхват в мгновение ока обратился в растерянного затворника, терявшего все свои рукописи, все свои идеи; они высыпались из блокнотов, подолгу лежали разбросанными на коврах, пока руки гувернантки не доходили до уборки слов мастера. Он не разрешал трогать сугробы из переломанных фраз и предложений, изодранных букв; лишь бренно прошагивал мимо них, безвозвратно впадая в глубокую апатию.
Удивительно, как Шварц не запил в тот момент. Он писал ночами, а днем отсыпался под теплейшими перинами. Виделся с людьми он редко да и без какой-либо жажды или былого возбуждения. Увидеть Михаила в приподнятом настроении духа стало редкостным праздником и для нас. На общие встречи он стал отводить всего-навсего два дня в неделю.
Страхи, скомканные в клубок мысли, физическое и духовное истощение, терзания вопросами, на которые не находились ответы, омывали и без того больное воображение писателя. Они делали из него безумца. Повсюду ему мерещились призраки, слышались голоса, виделись ожившие тени. Выходившие из-под пера Шварца рассказы приобрели оттенок уныния и слегка отдавали смрадом.
Ближе к зиме он перестал есть. Вспоминать и рассказывать все это мне дается с превеликим трудом. В горле сразу пересыхает, да и голова начинает раскалываться от накопившейся печали. После каждого такого вечера таинств, когда меня обуревают прихвостни памяти, чувство подавленности меня грызет еще с сутки.
Врачи тогда так и сказали: он не нуждался в выпивке. Он слишком мало весил, изъедал себя, ненавидел. Наши психиатры не знали, что с ним делать. А медицина, медицина не может заставить человека жить.