Тетя Лив надела платье в желтых лимонах на голубом фоне и голубые босоножки. Элиза держит за руки Юнаса и Стиана, у каждого — по маленькой коробке сока с трубочкой. Мама еще раз спрашивает, не передумала ли я насчет прогулки на лодке.
— На следующий год мы поженимся, — объявляет Кристин тете Лив. — Ну а пока живем во грехе.
— Подумаешь! — фыркает тетя Лив.
— Ну а ты собираешься пойти с Бобом? — спрашивает Элиза, и я, словно тайная сообщница, украдкой киваю ей. Она переводит взгляд на одного из своих сыновей и медленно прикрывает глаза.
— В ратуше, — добавляет Кристин.
— Тут я с вами согласна, — поддерживает ее тетя Лив. — У них красивые церемонии, можно прекрасно обойтись без упоминания имени Бога или Иисуса во время таких событий.
Но я знаю, что сказала бы мама: если уж решили жениться, надо все делать как положено, иначе нечего и думать. Папа обычно говорит, что церковь очень подходит для торжественных церемоний.
— Свадьбу большую хотите? — спрашиваю я. Кристин смотрит не на меня, а на тетю Лив.
— Мы постараемся устроить все скромно, — отвечает она, — но это не так просто. В любом случае, меньше пятидесяти человек точно не получится, и то придется многих не звать.
После того, как я порвала с Толлефом, в отношении родственников ко мне проскальзывает холодок. В первую очередь скрытое осуждение: я представила этого человека семье, заставила их принять его, а потом просто взяла и вышвырнула. Кроме того, легкое презрение или снисходительность: сначала я возомнила, что у меня с ним серьезно, съехалась с ним, ввела в семью, а потом взяла и передумала! Это было хорошо знакомое чувство, что меня никогда не воспринимают всерьез. И наконец, то, что заслоняет собой все прочее и причиняет самую сильную боль: равнодушие.
Толлеф — не тот человек, который может разбудить сильные чувства. Он не особенно хорош собой, но мне всегда нравился его живой ум. Из-за того, что его отец был алкоголиком, Толлеф всегда держался подальше от спиртного. Когда отец умер, Толлеф немного ослабил контроль, но я никогда не видела, чтобы он его потерял. Мы с ним остались вдвоем в съемной квартире на полнедели в августе, остальные перед началом учебы уехали куда-то или навещали родителей. То лето было невыносимым. Последний семестр Руара в Университете Гётеборга подошел к концу, а я ведь эти полгода больше времени провела в Гётеборге, чем в Осло. Потом Руар укатил на все лето с семьей на дачу в Южной Норвегии, а я осталась одна и чувствовала себя отвратительно.
Я провела ужасную неделю с семьей во Фредрикстаде, вошла в квартиру, а дома только Толлеф. Он вернулся из Афин, привез кампари и красное вино, и мы выпили. Я стала рассказывать ему о Руаре, подшучивая над собой.
— Моя жизнь превратилась в хаос, — жаловалась я. Я здорово набралась, чтобы не думать о Руаре, о его загорелых дочках и Анн в соломенной шляпке и с безупречным педикюром. Я помнила все, что он рассказывал об этом месте: знала, где там осиное гнездо, гамак, мостки для купания. Я думала: нет ничего такого, без чего я бы не могла прожить. Ничего, что связывает меня с ним, что имеет отношение к нему и ко мне, к нам обоим. Но потом понимала — есть. И представляла нас там вместе. Домик, обшитый деревянными панелями, жесткое постельное белье. Закат и вино. Я пересказывала Толлефу все, что говорил Руар, Толлеф коротко кивал, подливал мне кампари и апельсиновый сок. Я спросила, чего хорошего он прочитал за лето. Он назвал роман Дага Сульстада «Учитель гимназии Педерсен» и последний сборник новелл Хьелля Аскильдсена. Аскильдсена я тоже прочитала, а Сульстада — нет.
— Чтение стало моим единственным утешением, — сказала я. — И красное вино, — я подняла бокал с кампари и соком.
Мне казалось, тот вечер я запомню навсегда: столько раз менялось настроение и чувства. Мы много смеялись. Я немного поплакала. Мы говорили и говорили. Мы читали друг другу вслух из «Парящего над водой» и хохотали до колик.