— В любом случае, они не в моем вкусе, — отвечает Элиза. Я встаю и тянусь через стол, чтобы взять еще блин.
— Моника, неужели нельзя попросить кого-то передать тебе блюдо с блинами? — не выдерживает папа.
Но я уже подцепила блин двумя пальцами, кладу его на тарелку и сажусь на место.
— Ездить на лошади, которую мне дает Като, довольно рискованно, — говорю я, щедро поливая блин вареньем.
— О господи, сил моих больше нет об этом слушать, — говорит тетя Лив. Не глядя на меня, папа берет очередной блин, стараясь уложить его так, чтобы он полностью покрывал тарелку. Я касаюсь руки Элизы.
— Как думаешь, где фотография? — начинаю я. — Ну та, где вы с Ранди.
— Какая еще фотография? — спрашивает Элиза.
Халвор опускает взгляд в тарелку, вымазанную малиновым вареньем.
— Та самая фотография, — говорю я, — вы на ней еще в форме медсестер.
Во взгляде Халвора читается угроза, во всем теле нарастает напряжение, а вместе с ним еще ненависть, которую я прежде не замечала.
— А, эта? Ну, и куда она подевалась? — спрашивает Элиза.
Однажды в детстве, когда мы с ним играли на мусорной свалке, Халвор расстегнул молнию на брюках и показал мне то самое. Вот это было потрясение, я была готова смотреть на это снова и снова: цвет, размер, форма, к тому же оно могло еще расти и раздуваться, божежтымой.
— Ну, если тебе так уж интересно… — тяну я, обращаясь к Элизе, и улыбаюсь во весь рот, словно в моих словах есть что-то невероятно смешное, что заставит всех присутствующих изрядно повеселиться. Я сейчас как будто клоун, я могла бы еще прыгать на одной ноге, крутиться волчком. Свернутый трубочкой блин на папиной тарелке порезан, он похож на спираль, улиточную раковину, в которой переливается малиновое варенье. Папа спокойно держит в руке вилку. Никто не реагирует, кроме Халвора.
— Я не знал, что на ней Элиза, — говорит он.
Папа не притрагивается к блину, а Элиза тянется к стакану с водой. Выпив воды, она отодвигает стакан.
— Вот как? — я обращаюсь к Халвору. — Думаешь, хорошая фотография, да? Я думаю — да. Не, я на самом деле считаю, что она очень хорошая. Понимаю, почему тебе нравится смотреть на нее. На них такая красивая форма, очень красивая, белая такая.
Какая-то странная тревога поднимается во мне, страх, что я делаю что-то, чего сама не понимаю, а все думают, будто я понимаю больше, чем на самом деле. Солнечный свет пробивается к самому стволу сосны и окрашивает его чуть ли не в оранжевый.
— Может, уже заткнешься, — не выдерживает Халвор. — Черт тебя побери.
Папа, отложив вилку, поднимает на меня глаза. Он не смотрит на Халвора, который орет «черт побери», его взгляд устремлен прямо на меня.
— Моника, почему ты такая зануда? — вздыхает Элиза.
— Что? — восклицаю я. — А что не так?
Элиза поворачивается к отцу.
— Ну, так что насчет дачи? — спрашивает она. — Если вы не поедете. Мы же будем предельно осторожны. Само собой. Так хочется горным воздухом подышать! Всего на несколько дней!
Густые волосы у папы на затылке и по бокам обрамляют почти лысую макушку, все, что там осталось, — несколько волосков, правда толстых, как конский волос, они зачесаны наискосок. На Элизу папа не обращает никакого внимания, он смотрит на меня, наклоняется ко мне. Я даже моргнуть не могу, так у меня все глаза высохнут. Он набирает воздуха, чтобы что-то сказать, но тут встревает Элиза:
— Мы будем перекрывать газ в баллоне каждый раз после готовки.
И папа отводит от меня взгляд.
— Мы обсудим это потом, — говорит он Элизе.
Пятна солнечного света и тени танцуют по стене гостиной. Они то скользят, то дрожат, то слегка подпрыгивают — вверх и вниз. Резкий порыв ветра ударяет в крону деревьев перед окном, и причудливый узор из света и тени рассыпается, все вокруг сначала заливает яркий свет, потом — темнота, снова вспыхивает свет, и узор из света и тени возвращается. Но он уже другой. Так и жизнь, она может измениться в один миг, и может меняться множество раз в течение дня. Меняюсь и я, и больше уже никогда не стану прежней. Я сижу, не двигаясь, в зеленом кресле и дышу ровно и спокойно, а листья за окном трепещут и колышутся без остановки. Моя единственная надежда в том, что я буду меняться бесконечно. Я сижу босая, с грязными ногтями на ногах.
Папа похлопывает Кнертена у дверей и говорит: «Ах ты, какой же ты славный, и какая у тебя чудесная собачья жизнь». Я зову Кнертена, но он только поворачивает голову и, мельком взглянув на меня, бежит за папой. Теперь меня никто не любит, на меня нельзя положиться. Мама с папой проходят мимо, не глядя на меня. Словно надеются, что то чувство, которое они ко мне испытывают, исчезнет само по себе, а пока кто-нибудь другой возьмет на себя заботу обо мне или я сама справлюсь — вот на что они рассчитывают. Они даже не попросили меня убрать со стола или вымыть посуду. Тетя Лив любезна со мной, но в ее дружелюбии сквозит грусть. От моих рук, грязных и липких, пахнет лошадью, и этот запах неистребим. У Элизы вид занятой и отстраненный, она собирает вещи, пора возвращаться в Осло в медицинский колледж. А я не хочу, чтобы она уезжала.