Фраза тянулась и тянулась, будто лента факира, Розенфельд барахтался в смыслах, он сказал бы все это в двух словах, но приходилось наматывать ленту себе на память, чтобы не пропустить ни звука, в каждом из которых наверняка был свой смысл и назначение.
- Его то ли что-то угнетало, то ли что-то насколько захватило, что думать и говорить о другом у него не было физической возможности. Он так и уехал, не сказав ни слова о том, что было важно для нас обоих, потом мы, как обычно, каждый день говорили по телефону, и ощущение было таким, будто он с каждым разом все больше удалялся, улетал в пространство, слышно было прекрасно, но я не могла отделаться от мысли, что мир, в котором он живет и из которого мне звонит, все дальше и дальше от меня, на орбите, где-то между Землей и Луной, вам, наверно, трудно понять, а мне трудно объяснить, со здоровьем у него все было в порядке, я спрашивала, он не стал бы мне лгать, а если бы стал, я услышала бы фальшь.
Она перевела дыхание, а Розенфельд сделал глоток кофе.
- Летом... в августе, кажется... я позвонила профессору Ставракосу, это единственный человек, которого я более или менее хорошо знала, нас брат как-то познакомил, и профессор показался мне человеком очень... не то чтобы порядочным, хотя и это слово подходит... скорее чутким. Я спросила, не знает ли он, что происходит с братом, и Ставракос сказал, мол, ничего ни плохого, ни хорошего, все привыкли, что доктор Бохен человек нелюдимый, но сейчас он сторонится любого общения, даже обычных разговоров о погоде, новостях физики, житейских деталях, о которых говорил раньше, возможно, сказал Ставракос, и я поняла, что он считал это не просто возможным, а уверен в своих словах, возможно, сказал он, доктор Бохен работает над проблемой, которая захватила его полностью и которой он не хочет делиться, пока или не найдет решения, или не убедится, что идет по ложному пути, это с математиками бывает, сказал Ставракос, мы относимся с пониманием, и вы тоже должны, да, сказала я, спасибо, что...
Бесконечная фраза оборвалась неожиданно, как и началась. Может, мисс Бохен и продолжила ее мысленно, но губы больше не шевелились, и Розенфельд поспешил отодвинуться.
- Вам он тоже ничего не говорил? - спросил Розенфельд, не желая создавать в разговоре новую паузу, которая могла стать очень долгой. Вопрос был риторическим, мисс Бохен уже ответила на него, но нельзя было молчать, и Розенфельд спросил. Все это никак не было связано со смертью Бохена, не проливало на его смерть ни малейшего лучика, и смысл записки как был неясен, так и остался... пожалуй, еще более непонятным.
- Говорил. - Слово прозвучало так неожиданно, что Розенфельд, который как раз в этот момент делал глоток уже почти остывшего кофе, поперхнулся, закашлялся и поспешил поставить чашку на столик - так, впрочем, неудачно, что чашка опрокинулась, остаток кофе вылился на блюдце и немного на стол, мисс Бохен потянулась за салфеткой и аккуратно подтерла мелкое озерцо, пока Розенфельд откашливался и собирался принести извинения за неуклюжесть.
Извиниться он не успел.
- Говорил, конечно. - Мисс Бохен бросила скомканную салфетку через всю комнату, попала в мусорное ведерко, стоявшее у двери, и обернулась к Розенфельду. - Джерри любил рассказывать о своей работе. Рассказывал он скорее себе, он так, я думаю, приводил мысли в порядок. Без формул, конечно. Формулы... это слишком. А идеи, мысли... Он давно убедил меня... нет, "убедил" не то слово, убеждать меня было не нужно, я ведь слушала его, как евреи слушали своих пророков.