Вот этого Генрих бы ему не простил. Он потому и сражался до последнего патрона, что понимал: когда Атлантический вал падет, Германии не станет. Потому и покончил с собой, пустив последнюю пулю в висок, что осознавал, будущего нет. Страна разорена, раскромсана, изничтожена - он все это предвидел. Он говорил об этом, писал, кажется. Во всяком случае, Штокль так помнил несохранившиеся письма, измаранные цензорами. И Генрих оказался прав - Германия исчезла, развалилась. Превратилась в то, о чем мечтали соседние государства - тихое, незаметное, убогое место, во главе которого стоит человек, слушающий только то, что ему скажут из кабинетов победителей. Те поставили страну на колени, целое поколение умудрились заставить унижаться и считать это своим долгом. Пресмыкаться и радоваться, страдать и видеть в том счастье. Переживать чужую боль, не замечая своей, отдавать себя чуждым идеалам, забыв о собственных. Нет, речь не об идеях арийской расы и прочей чепухи. Германия существовала тысячу лет до Гитлера, но эту историю, память, наследие, изумительно легко постарались забыть, изолгать, опошлить и заменить. Все вышло куда хуже, чем с Веймарской республикой, но видимо, и побежденные оказались этому только рады.
А евреи могут быть довольны, вдруг подумалось ему, он ведь спас от неминуемой гибели четверых сотрудников лаборатории и еще с десяток на предприятии в Ораниенбурге. Они еще и к праведникам его могут причислить, как того же Шиндлера. Вот это будет действительно анекдот, если так и случится.
- А потом? Что было потом, доктор? Вам действительно требовались жертвы или можно было обойтись простым переливанием крови.
Штокль пожал плечами. Он не задумывался над этим тогда. Да, может странно, но никогда не задумывался. Можно бы и бросить клич по стране: требуется арийская кровь для арийского лекарства. Наверное, так он получил бы больше - всего больше. Но почему-то предпочел преступивших закон, неважно какой. Он не сомневался, что среди отправленных в Ораниенбург есть и политические, наверное, в сороковых их было большинство даже, но все равно не возмущался, не требовал дела́, - да и некогда - он работал, лишь раз за все это время взяв отпуск не по болезни. В тот месяц, когда получил похоронку.
А потом вернулся и принялся пахать с удвоенной силой. И получил результат. Окрестил его даже - снова вспомнив о Генрихе, окрестил, будто у него появился второй ребенок. Отчасти так и было. Ведь они всегда мечтали о втором. Нет, не с женой, братика хотел Генрих.
- Они все, заключенные Заксенхаузена, все они искупили свои грехи, через нас, - вдруг произнес Штокль и сам испугался своих речей. Никогда не считал себя богословом, а тут вдруг.
- Вы так думаете? А может среди них были и жертвы режима?
Он не знал, что ответить. Потому, не выходя из неожиданно взятого тона, произнес:
- Им место в раю.
- Вы в это верите, доктор?
- Да. - в это он почему-то верил. - Как и в то, что я не напрасно исполнял свою работу.
- А я уже нет.
- Франц?
- Мне страшно, доктор. Страшно, не от вас, но от ваших планов на будущее. Им всего две недели от роду, но то, что вы мне рассказали... вы же хотели превратить наш город в полигон. Снова заражать людей болезнями, в поисках новых препаратов, снова выжимать кровь. Ведь вам нужны только близкородственные связи, а для вас их не так много. Всего-то тысячи три человек. Значит, вы возьмете всех. Получите деньги из столицы, сюда пришлют медиков, санитаров и создадут тут концлагерь. Да еще со стороны будут завозить, из соседних городишек.
- Ты... ты это серьезно? - Пашке кивнул. - Но я даже не думал... мне надо было отвлечься от страха перед экстрадицией в ту же Англию. Мне не нужны жертвы, я ведь и сам... да что там, разве я бы мог ту же Монику, которую...