И, чтобы закрыть, и, в то же время, взломать глухую дверь туда, он со вздохом откладывал все микстуры и ножики, куски тканей и масла, зная, что это лишь продлит боль, иллюзию и муку, забывал смазывать маску, иной раз не одевал ее, не сколько из соучастия, сколько из… той же мысли, какой были одержимы они! Ему хотелось жить, но даже можно обойтись без груды хлеба и воды, судорожно-бережно припасенные ему за награду, вернее, за надежду на его помощь, веру в то, что тусклый, припрятанный для него грош вернет им хоть капельку того, что все привыкли считать нормальной, здоровой жизнью; но… Он хотел жить, сначала по-другому, именно так, во имя чего он с отчаянным медленным вздохом закрывал глаза и отбрасывал инструменты, не боясь порезов крови и ожидая прихода мутной капельки в себя (а она все не приходила) – хотел жить – помогать, слышать стоны и внимать им, не терять смысла жизни и не забывать своего имени, потому одним движением трости в солнечное сплетение насквозь прекращал муки, хотя руки, несмотря на опыт, каждый раз сначала дрожали и вопили неслышным никому, кроме него, голосом: «Что ж ты делаешь?! Стой! Ты убиваешь, а врач!!! Бог покарает тебя!..".
Этого он не хотел слышать, и не потому, что не боялся, он не знал куда идти, правильно ли он поступает, и поступает ли вообще, каждый раз с омерзением обводя взглядом свисающую с крыш промерзлую грязь, ночь ли день ли, надо идти лечить, слышать жалобы, клич, отсчитывать гроши и копить их на противозаразные масла для себя и уход за больными, и лишь маленькую часть – прятать для обетованной «новой жизни», видившейся ему в скупых и быстрых ночных грезах (ему было лишь около восемнадцати, от знакомых врачей-коллег, так сказать, он слышал и не мог в то поверить – другие доктора заводили семьи, ездили на каретах или хотя бы имели одну-две лошади, нанимали учеников и слуг, бывают в свете и носят бархатные черные мундирчики с булавками из белого золота, вырезанных в форме так хорошо знакомой в их среде маски в форме черепа ворона, имели богатства, почет королевской семьи (а там не без больных при всем том, что грязи там было куда-куда меньше), успех у девушек, море друзей, престиж… Конечно, многие эти доктора были тщеславны и жестокосердны, спешны и может потому в конце концов заражались, но могли лечиться, имели поддержку, уверенность, что их дело продолжит ученик или сын…
А он был один и никем не услышан, кроме того какого-то страстного, беспамятного и неусыпного одновременно желания жить, оно изменилось, не сразу, но поменялось, чем чаще ему стали сниться кошмары, в котором он видел себя, брошенный всеми знакомыми-пациентами, все же вылечившихся или уже умершими от болезни, как на него падает капелька, мутная, крошечная, но она разливается в море, страшное и затягивающее ледяное, он тонет, хочет увидеть перед бесконечным мигом вечно закрытых глаз солнце, чуть блеснувшее как легким, светлым перышком, распавшимся на множество маленьких и уносящихся ввысь, складываясь в фигурку не то цветка, не то ребенка, не то голубя… - он поражен этой красотой, прощальной, теплой и мягкой, воздушной и, казалось, готовой спасти его, стоит протянуть руку, и открывает рот, чтобы крикнуть: «Постой, возьми меня, если можно!»… - от напряжения попытки дотянуться к уносящимся светлым перышкам грудь напрягается в море так, что ее охватывает точно что-то железное, что заставляет опустить снова взгляд туда, в темноту воды, в которой он оказался, ему не хотелось, он сопротивлялся, но смотрел – желто-ослепляющая мутная кровавая масса стала столбом и в ней виднелись смешки обидные докторов, уязвленное грезами самолюбие, пронзившее по ощущениям грудь точно клювом ворона (и встал столпом черный-черный огромный череп ворона, едко каркнувший: «Ты тоже хочешь жить, да?!» - … далее, не то смех, не то гул чего-то незримого, но пронзающий от боли и до ее въедливых капелек… - разряд не то блеска, не то молнии убивает его и море затягивает туда, где распадаются даже когти беспризорных кошек, с которых рождаются новые и новые капельки, приносившие столько мук стрелкам его часов, с усилием двигающимся вперед…