Миша говорил о них так: «Бедолаги… Уж на что весь мир — чаша сиротская, а эти — сироты стократ. Разделённое ЕДИНОЕ (Условно-Конкретная Реальность) — бессчётные ямы страданий; мы все сидим по таким ямкам. Кто-то — пытается выбраться, имея целью помочь выбраться всем-всему, кто-то — пытается выбраться только для «я» (бесполезное занятие…), кто-то — просто сидит на дне ямы, пытаясь убедить себя, что сидит на вершине горы, кто-то — сидит и плачет… А эти — сидючи в яме — ещё и старательно присыпали себя землёй (умудрившись, в стараниях и усердиях небывалых, ещё и притрамбоваться)… Сироты стократ!»
Я до звенящей отчётливости чувствовал беду таких людей-существ, и даже (по молодости и самонадеянности) пытался кое-кому помочь… Для Анны (О, Анна! Это существо всегда появлялось в образе феерически красивой женщины… настолько красивой, что не возникало и намёка на плотские порывы. Нечто ювелирно-музейное…) я написал-построил поэму-метафиксацию «ЗАОКОНЬЕ». Никакого толка, право. Ей так и не удалось войти в метафиксацию. Только разбивала образ за образом… Отчаянно… Жутковатое было зрелище!..Впрочем, Миша о том обсказал мне заранее: «Что слону дробинка, маэстро… Тобой руководит сострадание, а не мудрость. Сострадание без мудрости — дело пустое и даже опасное, опасное обоюдно!..Оставь Анну в покое: ни у тебя, ни у меня, ни у кого! нет ковша, способного вместить её беду. Всему своё время…» Всему своё время…)
— Миша, а в тебе никогда не возникало омерзение к людям?
(…Как-то Владимир Николаевич (Вова-хромоножка, как поименовывали его бродяжки. Владимир Николаевич — бомж с двадцатилетним стажем, в прошлом — доктор наук, гурман и философ) рассказал мне историю о том, как Мишу норовили убить, целой деревней.
…Глухоманная лесная деревушка, Сибирь, двадцатые годы… Случилось так, что навалились на тамошних обитателей-торемык голод и неясная быстросжирающая болезнь-эпидемия. В самый разгар этих бедований появился Черноярцев. Он выручил горемык, накормив (уж ему ведомо — как…) и уняв — в два дня — эпидемию. Но, видать, методы спасения чем-то не угодили спасённым, и они попытались (всяк благодарит по своему!..) забить Мишу вилами да кольями, да иным — что под руку глянется… Это был не единственный случай.)
— Хм…
— Неужели не возникало?..
— Hex маэстро.
— Совсем-совсем?
— Совсем. — И тихонько добавил: — Возникала усталость, — она часто цепляется за мои следы. Иной раз — довольно сурово…
— И что ты делаешь тогда?
— Ухожу в тишину. В тишине не остаётся следов, дружок, там усталость вовсе не назойлива… Да.
— Михаил Петрович, вы — прелесть!
— Спасибо, Сева. Ты всегда умел говорить комплименты. Только я не прелесть, я — букетик. Ты разве забыл?
— Нет, Миша, не забыл. А если б и забыл, то, увидев тебя, — вспомнить об этом не трудно.
Тишина… Прозрачная солнечная тишина…
Вот, пожалуй, что наиболее желанно и отчётливо ощущал тот, кто был рядом с букетиком-Мишей. Много ли в мире людей, рядом с которыми ощущаешь такое? Вы часто их встречали?.. Я — нет. И поэтому мне всегда становилось радостно и легко, когда я (вдруг ни с того ни с сего) вспоминал, что по земле, где такое изобилие глупости и насилия, глухости и незрячести, изнемогающей жертвенности и безнадёжного отчаяния, — бродит невероятно утешительный и солнечный старичок Михаил Петрович Черноярцев.
Море
С Петушком мы расстались уже в приморье: мне нужно было в Новороссийск, ему — в Анапу (и далее — в Крым). Петушок посулил скорую встречу, и, бодро подхватив рюкзачок, полез — по уговору — в тарахтучий пыльный грузовик. (Увиделись же мы с ним только через два года…)
Море… Встретило оно так ласково, так приимно, что половину напряжения и тревог — как корова языком слизнула (слизнула, и сплюнула подальше). А вторая половина — под первым же ударом волны отлетела куда-то на задворки и там залегла, затаилась.
Бродил. Слушал. Смотрел на расположившихся у Моря людей: загорающих, кушающих, болтающих, купающихся (немногих купающихся: конец мая…); вялых и энергичных, весёлых и сумрачных, — разных, всяких… Но было заметно: никто из них не обращает ни малейшего внимания на Море, воспринимая его — всего лишь — как просторно-огромное обилие солёной воды (и только… и всё…). И над этой нелепицей-несуразицей — недоумение, печаль; казалось, Море говорит… говорит… говорит… спрашивает… Но, вопрошая, — сквозь вопрос — говорит… говорит… говорит…