Что-то происходило: словно сам воздух в стране изменился. Ветераны войны в Корее привезли страшные рассказы о коммунистах и их методах, о том, как они зверски пытают врагов в глубоких пещерах и бросают в снегу, чтобы те умирали от переохлаждения или в лучшем случае отделывались ампутацией пальцев ног. Из США приходили истории о человеке по фамилии Маккарти, который в одиночку противостоял красной угрозе. Выдворение Секи Сано, несомненно, было со всем этим связано, но Фаусто не мог оценить целостную картину, поскольку не располагал широкой перспективой. Да, подобные события случались, но у него лично все шло неплохо. Его судьба словно развивалась в противоположных направлениях с судьбой страны. Насилие стихало, и представители враждующих партий, десять лет убивавшие друг друга, казалось, готовы были сесть за стол переговоров, как будто их лидеры в Боготе устали играть в военные игры чужими солдатиками. В театральном же мире температура накалялась, и давно затаенные обиды начали всплывать на поверхность. Фаусто стал их выразителем. У театральных деятелей, заявлял он, нет в Колумбии никаких прав. С точки зрения закона, театр – просто место для праздного, богемного времяпрепровождения. По совету Лус Элены он включил в список требований заявление от актрис: до сих пор женщина, которая хотела играть на сцене, должна была брать разрешение у отца или мужа. Всего за несколько недель под бдительным взором властей родился Колумбийский союз деятелей культуры, а еще через пару недель последовала первая забастовка.
Актеры захватили здание телекомпании, и на неделю вещание прекратилось. Люди включали телевизоры и сталкивались с черной картинкой. Колумбийцы познали новое чувство: страх перед телевизионным вакуумом. Но власть отреагировала и послала к зданию телекомпании полицию, приказав вывести оттуда грузовик для передвижных съемок и записать любую передачу где угодно – лишь бы заполнить экраны и таким образом опровергнуть стачку. Фаусто собрал актеров-забастовщиков, они пришли к гаражу и образовали у дверей живую цепь. Лус Элена, с самого начала присоединившаяся к боровшимся, стояла в первых рядах и лучше всех расслышала слова капитана армии – армейские части тоже привлекли к наведению порядка. Он громко приказал шоферу подавать назад, не обращая внимания на актеров.
– Если не разойдетесь, – обратился он к живой цепи, – проедемся прямо по вам!
В первом ряду стояли одни женщины. Лус Элена потом рассказывала, как ее обожгло воздухом из выхлопной трубы ровно в тот момент, когда Фаусто и остальные опустили руки. Но не сдались: при попытке ареста актеры оказали бешеное сопротивление, и в пылу рукопашной Фаусто и Лус Элене удалось вырваться и спрятаться в одном из соседних подъездов. Он навсегда запомнил, как лицо взволнованной жены словно бы сияло внутренним светом в полумраке их убежища.
Фаусто стал пользоваться на телевидении большим авторитетом. Никто не понимал, как ему удавалось проворачивать столь рискованные проекты. Например, программу «Образ и стих», в которой Фаусто в прямом эфире декламировал какое-нибудь стихотворение из своего необозримого репертуара, а Фернандо Ботеро в это время на глазах у телезрителей делал набросок по мотивам того, что слышал. Или передачу, где любители сражались в шахматы с гроссмейстерами, – предложил это, вообще-то, лично Рохас Пинилья, талантливый шахматист, и ему не смогли отказать, только вот никто не думал, что зрелище будет иметь бешеный успех. Примерно в это время дядя Фелипе вернулся из Чили. Возвращение было печальным: он тяжело болел. Ему прооперировали раковую опухоль, и все вроде бы указывало на постепенное выздоровление, но болезнь подорвала его дух. Он поселился в отеле в центре Боготы с женой и пекинесом и целыми днями в компании желавших его выслушать вспоминал свои лучшие годы, жаловался на боготинский холод и клялся при первой же возможности уехать в Медельин. Но даже располагай он средствами, график лечения не позволял. Фаусто без всяких просьб со стороны дяди взял за правило навещать его раз в неделю и находил его все более сгорбленным и менее красноречивым, но взгляд Фелипе оставался неизменно горделивым, как будто он точно знал, что остальные по-прежнему видят в нем героя войны.