Лус Элена уехала в Медельин провести с сестрой последние дни, а когда вернулась, сама полумертвая от горя, то привезла детям по подарку. «Это вам в наследство», – сказала она. Серхио досталась не просто памятная вещь, а дверь, за которой открывался целый мир: «кодак брауни фиеста», с которым тетя не расставалась до самой смерти. Фотоаппаратов детям не давали: они дорого стоили, пленки дорого стоили, проявка дорого стоила, и компания «Кодак» даже опубликовала инструкции, чтобы клиенты не тратили кучу денег на неудачные снимки. В пленке было двенадцать кадров; поход в фотолабораторию представлял собой приключение, потому что никто не знал, что́ получится напечатать и сколько фотографий окажутся испорчены неумелыми руками. Так что брошюры с инструкциями, а также реклама по радио и в журналах с газетами предельно ясно гласили: «Отходим на два-три шага от любимого человека, солнце у нас за спиной – и щелк!»
Но Серхио это не устраивало: никто – ни какие-то там брошюры, ни реклама в журнале «Кромос» – не смел учить его, как фотографировать. Он снимал, когда солнце светило слева, справа, в лицо или вообще ночью. Лус Элена с любопытством следила за его экспериментами и не только не ругала за смазанные, засвеченные или слишком темные снимки, но и подсказывала, как еще можно обойти правила. То ли просто из любви, то ли в память о покойной сестре она воспринимала искания сына с поистине педагогическим стоицизмом, и иногда казалось, ей больше, чем самому Серхио, не терпится узнать, что вышло из очередной пленки: с момента сдачи в лабораторию до получения фотографий проходила изнурительно долгая неделя. «Неделя! – возмущалась она. – Разве ребенок может так долго ждать?» В томительные дни Серхио молился, чтобы фотографии вышли такими, как он себе представлял, а результаты записывал в ту же тетрадку, где до сих пор вел строгий учет всего прочитанного и излагал свое взвешенное мнение о Дюма, Жюле Верне и Эмилио Сальгари: «Марианелла у окна не получилась. Альваро и Глория получились. Соседняя дверь не получилась. Черный кот получился черным».
Однажды вечером он от скуки включил телевизор, хотя ему не позволялось делать это самому, и увидел собственных родителей, игравших вместе в телеспектакле. Он сфотографировал их, испытывая неприятное чувство, будто подсматривает в глазок, и понадеялся, что мама не заметит этого снимка, когда заберет пленку из проявки. Надеялся он зря: Лус Элена вернулась из лаборатории и позвала его вместе смотреть фотографии. Сама она, видимо, еще не успела этого сделать, потому что, добравшись до снимка с экраном, вдруг расплакалась.
– Что такое, мама? – испугался Серхио.
– Ничего, ничего, – пробормотала она.
– Ну я же вижу.
– Ничего, ничего, просто отличная фотография. Правда, все хорошо, не переживай.
Так Серхио впервые заподозрил, что в мире взрослых что-то разладилось. Но потом он много раз бывал с родителями на съемках, и все, казалось, шло как обычно. Ставили тогда «Окассена и Николетту», своего рода комедию о куртуазной любви в свободном авторском прочтении Фаусто, и Серхио, глядя во время репетиций на родителей, одетых в костюмы средневековых французских влюбленных и обменивавшихся взглядами, какие только у влюбленных и бывают, решил, что он ошибся: все и вправду было хорошо.
Страна тем временем полным ходом вступала в холодную войну. В воздухе чувствовался страх перед красной угрозой; в моду вошел синий цвет Консервативной партии, воспринимавшийся как противоядие от бед похуже нее самой. В этот период произошло нечто важное: Серхио начал по-настоящему играть на сцене. Игра представляла собой ощутимое, осязаемое счастье: слушая указания отца, он обретал новую сущность, материальность, которой не существовало вне сцены. И к тому же безраздельно владел вниманием Фаусто. Перед камерами в подвалах Национальной библиотеки, где устроили первые студии, а потом в новом здании телекомпании Серхио получил начальное представление о достоинствах метода Станиславского и научился пользоваться им в важных ролях. Лус Элена предпочла бы, чтобы сына не так активно занимали в постановках, потому что он и прежде не отличался успеваемостью в школе, а теперь бесконечные репетиции только ухудшали дело. Дисциплина царила строжайшая: телеспектакли играли в прямом эфире, и любая ошибка перед камерой была чревата катастрофой. Первые репетиции проводились в пустой студии, где на черном полу расчерчивали мизансцену, чтобы актеры ориентировались, а за день до эфира – уже перед камерами и с декорациями – проходила генеральная: в наэлектризованном воздухе каждая реплика звучала так, будто актер рисковал жизнью. У Серхио получалось на удивление хорошо, и вскоре ему досталась первая крупная роль: мальчика в «Шпионе» Бертольда Брехта.