Акт ходил по рукам, читая его, потешались.
А жизнь становилась тяжелей. Второй раз урезали хлебный паек — теперь я получал на день четыреста граммов, Николай Андреевич — четыреста себе и двести граммов на старушку-мать. Шестьсот граммов хлеба на двоих.
В выходные дни отдыхали редко, летом по воскресеньям корчевали за Васюганом горелые пни и копали канал из озера, заготовляли дрова, метали сено для рыбозаводских лошадей. Когда с низовья приходили паузки с солью, конторских посылали на выгрузку — до глубокой ночи поднимались мы по осклизлым сходням, спускались обратно в трюм, снова с наполненными мокрой солью ведрами гуськом тянулись на яр. Соленый пот разъедал глаза, подкашивались ноги, и наутро задубевшая одежда бывала покрыта белым соленым налетом.
А в начале той студеной зимы объявили, что весь ноябрь надо после работы по два часа трудиться на строительстве. Теперь с семи до девяти часов вечера на берегу при свете костров маячили фигуры приходивших шкурить бревна, подтаскивать к срубам слеги, сгребать щепу. Поначалу собирались все, но усиливались морозы, и людей на стройке появлялось все меньше...
В тот вечер, когда я, выхлебав в столовой тарелку супа с ошметками грибов и соленой воблы, пришел на стройку, работало всего двое — Николай Андреевич и болезненный плановик Алексеев. Подобрав возле сруба брошенную кем-то из работавших днем плотников скребалку, я взялся сдирать с бревна пристывшую сосновую кору, рядом, согнувшись, шкурил сутунок Николай Андреевич, и тесемки на опущенных ушах его облезлой шапки покачивались в лад его' движениям. Утоптанный снег, стылые лесины, колючие звезды на безжалостном небе — все источало жестокий холод. Пытаясь согреться, я работал изо всех сил, но мороз пробирал насквозь.
Скрипя на снегу, подошел с граблями Алексеев:
— Гляди-ка, нашего полку прибыло. — Приложил к лицу, согревая нос, рукавицу и задумчиво проговорил: — Кто бы сказал, сколько сейчас градусов?.. Тридцать будет?
Сказать никто не мог — термометра не было во всем райцентре. Сводок погоды по радио тоже не передавали, передавали сводки с фронта.
Я ожесточенно скреб бревно и чувствовал, как коченеют ноги в ботинках.
— Пошли к костру, — сказал Алексеев и закашлялся. — Николай Андреевич! Идите погрейтесь!
Николай Андреевич отпихнул ногой шелушащуюся ленту сосновой коры и, оставив скребалку, пошел вслед за нами. Сырые щепки в костре таяли, и белый дым нехотя подымался, бессильный перед зимней ночью.
— От брата письмо было? — крикнул Алексеев.
— А?
— Брат что пишет?
— В госпитале... Ногу ампутировали. Мать плачет.
Я уже знал, что у брата Николая Андреевича отняли ногу, мне он сказал об этом еще позавчера.
— Чего плакать... — Алексеев пошевелил граблями щепки, откуда-то снизу прорвался и угас язычок пламени. Дым заклубился пуще. — Теперь живой будет — с одной ногой можно... Дядька мой без обеих рук, вот это уже...
Постукивая ботинком о ботинок, я протянул к костру руки. Заслезились глаза от дыма, закружилась голова, и я бы упал, если б меня не подхватил Николай Андреевич.
— Дима, ты что?
Вместе с Алексеевым они подвели меня к бревну, и я опустился на неошкуренный комель.
Голова перестала кружиться, и снова я ощутил пробирающий насквозь мороз. Николай Андреевич, втянув в рукава руки, растерянно стоял возле меня.
— Айда по домам, — сказал Алексеев. — Чего мы трое наработаем?
— Пойдем, — неуверенно согласился Николай Андреевич. — Пошли, Дима, а то по сути дела тебе худо. У меня отогреешься, тогда к себе. Я близко живу, а тебе далеко.
— Прощевайте, — Алексеев мотнул головой. — До завтра.
Он подался прочь, и издалека опять донесся его кашель.
Мы с Николаем Андреевичем молча шли по неосвещенной улице. В редко стоявших вдоль дороги домах светились неяркие огоньки, жестко скрипели шаги.
Обмели голиком снег с обуви на ступеньках крыльца, вошли в сени. Нашарив в темноте дверную скобу, Николай Андреевич пропустил меня вперед и, чтобы не выстудить комнату, поспешно захлопнул за нами дверь. Прижимаясь к полу, белесым паром пополз и растворился в тепле уличный мороз. Ночная стынь осталась за обитой мешковиной дверью.
Приветливо светила пузатенькая керосиновая лампа, и, казалось, тепло в комнате исходит от ее развоенного сердечком огонька. Ссутулившаяся, с пучком седых волос на затылке, мать Николая Андреевича что-то штопала возле печки.