Я еще не понимаю, как все последует, только нежность к ней горькая, как сломленная жесткость.
А я ведь, было, отчуждилась от нее... моя детская любовь к ней затерялась в старости, притупилась о мою жестокую молодость. Сейчас, на острие смерти, любовь осталась ровной, глубинной, без литературной подсветки.
К нам приходит много народу, мне страшно, что они присутствуют. Но может, к смерти, даже неблизкой приходят причаститься...
Я вспоминаю картину Ю. С. Злотникова на смерть Фаворского. Дочь его стоит у края, читает псалтирь...
Я пишу сейчас... наверное, нужна молитва... как-то и горя словно нет, ни боли, ни отчаяния, только жуткое и нежное тоже жуткое провожание...
Тихо. Осень. Остывают старики.
29 сентября (1888) — 1 октября 1970 г.“
Наш дом стал мрачным и тяжелым, пространные комнаты заполнены дымом и тоской.
Мама что-то все делает на кухне, убивая тоску и пространные часы,
а теперь я знаю, —
восстанавливая собой
бабушкины движения.
Потом и я буду делать так же...
заходит ко мне взять сигарету и заглянуть в глаза, — может, во мне составится пара слов, но пока нет, я молчу тоже, глажу ее руку.
Сейчас Эдька живет у нас, мой товарищ, мама попросила. Он, может быть, находит здесь ответ своему чувству Дома. Он приходит поздно, весь день расходуя на усталость, „учится на врача-психиатра“ — говорит его профессор, шутя. Поздно вечером Эдька возвращается к своему Празднику: в доме его ждут, как единственного живого человека. От входа он сразу включит магнитофон, будет разговаривать, вкусно есть, греть для мамы шприцы, чистить яблоки ... я стала любить очищенные яблоки.
Яблоки прислал Батя. Такие большие, и очень красные.
Днем дом пуст.
Приходят друзья. Они все пересекаются между собой, и никто не может обнаружить своих целей прихода. Приходят в другие дни, и возникают новые пересечения и новые несовпадения
Все это отодвигает меня от них, — приходят ко мне,,но попадают в облако своих же отношений, хотят рассказать истину, что они будто поняли, или хотят, не расходуя страстей, получить меру эмоций...
Бабушку мы хоронили из дома.
Ночью бежали с Эдькой за женщиной, которая обмывает покойников. Было очень жутко. Я еще не знала, как все это будет.
Она пришла и сделала все очень простым и правильным. Деловито поплакала, покрестилась, попричитала: — Вот ведь, какая красивенькая старушка.
Потом обмыла и воду взяла с собой.
Когда одевали бабушку, я удивилась, какое девичье у нее тело. Подумала, — ее жизнь была трогательно невинной и девичьей.
И главный бабушкин запах, — она пахла чисто умытым лицом.
Лицо ее покойно, — состоялось „преодоление жизни".
Странно видеть человека без дыхания, все ждешь общего с собой ритма... Мне хотелось быть все время около бабушки, я убирала ее цветами.
На другой день выпал снег.
Гроб готовили сами. Я смотрела на движения, — Женька пришивает рюшки, засовывает ниточки, чтобы их видно не было.
Гроб казался очень уютным, в него хотелось лечь. Мама первая сказала вслух: — Подушечка маленькая, мне бы было низко...
Сколько во всем этом жизнелюбия.
Последним в процессии ехал на инвалидной машине Константин Александрович — „Летчик", все его зовут во дворе. Они были с бабушкой большими друзьями. Каждый вечер играли в карты. Бабушка оставляла мне записку: „Вернусь поздно, ушла к Летчику". Каждый же раз они ссорились, и весь следующий день дулись, не шли друг к другу.
— А что он мухлюет?
— Это она карту передергивает.
Мы с женой Летчика ходили их мирить.
Теперь дома странно без бабушки.
Это она нас всегда ждала.
Все время приходят люди. Мне словно бы их более жалко. Они относятся к смерти. Они приходят выразить сочувствие, и любые слова, даже самые сердечные, звучат отчужденно.
Но мы — родные, не можем еще отделиться от бабушки, — рубец прошел по нам.
И еще другое.
Был рубеж. Раньше, оттуда, как ни смотри, — понять нельзя.
А теперь, глядя назад, как бы из-вне-жизни, понятно, как перестают быть люди.
Сейчас я узнала каждый момент перехода, и у меня не осталось мучительного неверия, когда похороны — только жуткий и торжественный обряд, но смерти не могло состояться.
Только сейчас я окончательно поняла, что все, кого я хоронила раньше, действительно больше не живут.
Так уже вышло, что бабушку я всегда оделяла, может быть, не присущими ей обобщениями.
Она уводила мое детство далеко, в разно-образную книжную рань.
Не обнаруживая мне своей биографии (а мне казалось, не имея ее, — вся жизнь ее была до меня, а мне она — бабушка),