Выбрать главу

— А что, хорошие картины? — спросила Сталина, строго глядя куда-то в переносье Ивану. — С бульдозерной выставки? Этого не может быть! — Она говорила нарочито серьезно и четко, а ее подружки покатывались со смеху. Если где-то работала записывающая установка, то Сталину упрекнуть будет не в чем... она говорит так, как должна говорить чиновница. А она, на беду Ивана, была именно чиновница, работала в некоем отделе горкома КПСС, и от нее многое зависело в жизни творческой интеллигенции... Так, во всяком случае, давясь от смеха или давясь ранне-спелой вишней, объяснила одна из подружек Сталины, повиснув на шее у Ивана:

— Захочет, кха!.. выпустит в демократический Берлин или на Кубу, кха!.. Шоколадница все может! — Шоколадницей Сталину прозвали от того, что она очень любила шоколад, ела его в любом количестве, в чем потом убедился Иван — зубы ее все время были черные или коричневые от шоколада...

Иван ответил на вопрос Сталины в том смысле, что картины у него разные, что он понимает: не все в них равноценно, но есть, которые не выставлял... или есть холсты, которые ему вернули как вполне неплохие, так надо понимать. Ведь, возвращая, некий товарищ в штатском перед художниками извинился: „Товарищи с ближайшей стройки не поняли, решили, что вы собираетесь на пустыре захватывать участок, проводить политическую манифестацию. А это была всего лишь выставка. Конечно, многие из вас „обструкцииисты"... — товарищ в сером произнес неправильно слово „абстракционисты", но именно так неправильно, как произносил это слово тогдашний генеральный секретарь, как лет через десять другой генсек говорил вместо „Азербайджан" — „Азибаржан"... — Но, будем надеяться, вы пойдете ближе к народу, к его нуждам? И еще нарисуете нам героя нашего времени!" Иван говорил все это Сталине с очень серьезным, покорным видом, и окружающие их люди в джинсах, свитерах, темных очках, кто на полу, на ковре, кто на подоконнике, хохотали, подозревая в Иване скрытого сатира. Иван сказал Тале, что, конечно же, он может рисовать и вполне реалистические вещи, и тут же, вынув из кармана карандаш, на оборотной стороне валявшейся афиши набросал — да быстро — симпатичный портрет Сталины, несколько приукрасив ее... слегка убрал скулы, уменьшил рот... но получилось похоже, похоже, шальные пьяные глаза, с нарочитой суровостью глядящие на Ивана, вышли так замечательно, что все зааплодировали.

— Но я люблю создавать образ, — скромно буркнул Иван, пряча карандаш. — А это не очень люблю... фотография...

— Но это гениально! — воскликнула Сталина, целуя свой портрет, и ушки у нее загорелись, и стало ясно, что она влюбилась в Ивана. Через пару дней ее подружка сказала Шубину:

— Знаешь, Ваня, с ней такого давно не было... Разве что... — Она назвала фамилию очень известного киноактера, с которым у Сталины был фантастический роман с венчанием в православной церкви под Парижем, с разводом красавца с прежней женой... — Ну, были, были увлечения, — подруга смеялась, запрокидывая голову и открывая на горле запретный в те времена серебряный крестик. — Но в тебя она втюрилась. Знаешь, что такое втюриться? Мордой в тюрю... ,в кашу... Это я тебе, как филолог, говорю. Куй железо, пока горячо!

— А что ковать? -—удивился Иван.

— Ты адиот?..

Разумеется, и речи не могло быть, чтобы он о чем-нибудь попросил Сталину. Но жизнь у Ивана становилась все более безотрадной. На родине, в провинции, после известной статьи в „Правде", его перестали допускать даже на обзорные выставки. Ни одну картину — даже пейзажи — у него не покупали. В Москве тем более ему дорога была закрыта. Правда, по слухам, кое-кого из „обструкцинистов" принялись выпускать на день-два за границу, чтобы показать окружающему миру — и у нас художники „хорошие и разные". Но попасть в число выпускаемых было все равно что выиграть в лотерею машину „Волга". И все же, как становилось ясно, в этом труднейшем деле могла помочь молоденькая женщина со строгими глазами. Но от нее все время сладко, удушающе пахло духами, видимо, французскими... И у нее были кривые ножки... И когда она смеялась, губы у нее становились бесформенными... И она была совершенно безумна, когда попадала в постель с нравящимся ей мужчиной, становилась бесстыдной и смелой, как нагая Свобода на баррикадах (по картине Делакруа):