— это он посмеивается, когда обижаюсь, сижу надутая, слезы какие-то рыжие, ржавые. Проводит ладонью по носу сверху вниз, потом против: „так ровно, а так нет", конечно, расхохочешься.
Люблю само слово „Песня".
Этим словом иногда одобряют, когда что-то красивое, ладное, когда о человеке говорят хорошо. Как бы слов не хватает, скажут „Песня", и невысказанное — прозвучит.
— Подсолнухи, огуречные цветы и тыквенные, сама тыква. О! какая огромная, красивая, в круглых ребрах и невкусная; лютики, — конечно, они люто желтые, куриная слепота;
одуванчики, асфальт в одуванчиках, как в оборочках.
— Земля вообще желтая.
— Поздней осенью или ранней весной желтая в бурой траве земля, невозможно разделить: весна или осень, даже наоборот, хочется в осени придумать весну и обратно...
Щемящее чувство.
—Если найти желтое стекло, через него и в ненастный день смотреть жарко.
—Арена цирка, — желтый магический круг в ярком бархатном ободе.
— Лист бумаги, первый необерточной.
Как на нем боязно рисовать!
— Мыльная пена в ванне.
Мама купает меня, делает из пены бороду и усы — Деда-Мороза, а если попадет в глаза, я не реву, — ведь нам же смешно.
— Конечно, первый снег, утренний, воскресный, нетронутый, предвкушение:
мы сейчас пойдем с бабушкой гулять,
я буду делать следы.
Белое дыхание.
— Скатерть на праздничном столе, жесткая, ледяная,
вдруг я проливаю свое вино с водичкой, —
как рана.
— Белое лезвие ножа. И порез сначала особенно белый, только потом кровь выступит.
— Ослепительно белые клыки Джека и нежная белая шерстка на животе у него, когда он редко открывает живот.
— Зима. Кажется, она никогда не кончится.
Застыла черными деревьями, черные фигуры людей вмерзли в улицы между домов, дома смотрят бельмами окон.
Сижу в сугробе, снег скучный, давнишний.
Во дворе кружится сорока, расправилась в воздухе:
черно-белый зимний крест.
— И ночь кажется всегда, —
иногда не можешь заснуть, лежишь приплюснутый, темнота зияет пустая, глаза мои в себя вылупила, и не знаешь, как быть.
И всегда вдруг приходит Мама.
Как она знает? Ведь я не зову, не помню даже, что можно ждать помощи. Ночь становится мягкой, одеяльной.
Сохранная ночь.
— Пожалуй, и день тоже всегда,
когда находишься внутри дня,
или внутри лета, или любого другого состояния.
— Когда подумаю о Папе, он как будто всегда сидит в углу дивана, всегда в одной позе: нога на ногу, с книжкой, на валике перед ним стакан с крепким чаем, пепельница — бронзовая тувинская чаша, папиросы „Беломор-канал“.
Каждая деталь растворяется в действие: на ноге я качаюсь; чай прошу отпить, придерживая пальцем ложку, как он; за папиросами посылают в магазин, — „фабри-кау-рицкого“ — распеваю дорогой для памяти; о бронзовой пепельнице мечтаю, — она из далекой страны, где он бывал без меня; — Он бывал во многих краях и во всех книжках, которые иногда рассказывает.
Из этих действий складывалась моя детская жизнь около него.
За ней я его самого забывала...
— Зеркало и горизонт.
— Дом. Двор.
— Деревья.
— Яблоко. Арбуз.
— Небо. Мы с Папой и Мамой собирали малину, лежим в траве на полянке, смотрю в синюю глубину между облаков, какое волнение, слова щекотят горло и не образуются.
— Лист бумаги.
— В очень полном стакане есть какая-то зрительная мучительность.
— Выжидание момента, который будет называться днем рождения, момента, когда, наконец, вручат подарок, который я уже давно выискала в тайниках шкафов.
— Вообще ожидание. Оно мучительно исполнением. В исполнении сгущаются предвосхищение, томление желания, страх не дождаться, потом усталая радость — и ты уже через — полон, не хочется ничего.
— Разъезженная расхлябання Земля.
— Конечно, касторка, хотя я ее только видела в капсулах, налитых желтым ядовитым сиянием — это знак горькости.
— Морщины по углам бабушкиного рта, когда она думает или говорит о погибшем сыне своем Толе.
— Безнадежная горечь полыни.
— У горчицы и перца — горечь веселящая, запретная, бьющая по ноздрям возбуждением.