Нам такая жизнь нравилась. Главное, почти весь день проходил вне расположения части, а значит и вне дедов. А единственный, рядом, так он и дедом уже себя не считал, неохота, гражданский уже человек, кроме того, он и сам как бы прятался тут от молодых дедков, которых угнетал когда-то, да и то, что один он с нами во чистом поле, один и гол, как сокол, а у нас инструмент из железа в руках, гонора ему не прибавляло. А когда наступало самое тяжелое для молодого бойца время, называется которое личным, между ужином и вечерней поверкой, как командировочным, доставалось нам не в пример меньше, чем местным ребятам нашего призыва. Неписаный такой существовал в части закон, свои деды в полный рост могли загибать своих молодых, а уж чужие — добыча чужих дедов. Если уж и загибали, то так, без зла, чтоб своим не обидно было. Да и физическая работа на фоне всеобщего хронического безделья худо-бедно служила прикрытием. Недельку прокантовались.
Только вот мне не повезло, что-то с моей городской кожей сталось, уже и комаров почитал за награду, но жестоко страдал от мошки, всем доставалось, но все как-то перемогались, а у меня то ли аллергия, то ли чего, облюбовала мошка уши — кровянила их нещадно, спасения не было, из ушей постоянно сочилась кровь, на эту кровь новая тварь слеталась, ни одеколон, ни зеленка спасти не могли, обматывал голову майкой, когда работал, а вечерами прятался в туалете на десяток очков, густо, до едкости, обсыпанных хлоркой, однако единственно чистое, прохладное, а главное, без мошки место в дивизионе, в казарме без толку торчать не положено. Ну, это к слову.
Через неделю местные деды спохватились, ничего себе, пристроились салабоны, ни нарядов, ни по службе, ни деды им не указ — ниоткуда не прилетает — так и катят на шару, во, борзота! Не поленились созвониться с нашими, домашними, дедами, испросить указаний, а те на нас злые, ждали-ждали, и на тебе, свинтило пополнение в командировку, облизнуться не успели, а тех, кто остался, в доску уже засношали, деды ж не дураки, так и до дисбата недолго, так что давайте-ка там... как положено чтоб... чтоб шустрили, домой рвались, хе-хе, под крылышко... Телефонист упредил нас про такой разговор.
Ну что, траур, работа стоит, руки сами опускаются, как подумаешь, что вечером будет. Сидим, молчим, вздыхаем, маемся, узбеки меж собой по-своему шепчутся, чтоб сержант не слышал, сердиться за нерусский язык будет, я с ушей коросту сдираю, хотя и знаю, себе же делаю хуже, пара человек к луже отправились, бродят по ней, словно б утопиться в этой моче удумали, посидели, говорить не о чем, стали ковыряться от скуки, с ленцой, лишь бы время убить, дальше больше, разработались, разохотились, так раскочегарили, в раж вошли, приличную кучу к вечеру накололи, а зачем? Ну вот.
Вечером началось. Меня не трогали почему-то.
Ночью будят.
— Ты журналист?
— Ну я.
— Я тебе понукаю, козел!.. Подъем. Дед зовет.
Приводят в умывальник. Гитарка брякает, транзистор лопочет, посвистывает, тушенка вскрыта, дед пьянехонек, в тапочках, на столе сидит для чистки оружия, молодой, из наших, сапоги в углу драит, шестерки вокруг.
— На, кури... да не ссы, солдат ребенка не обидит, не ссы, свои все. Ты что, говорят, журналист?
— Вроде того.
— В стихах сечешь?
— В каком смысле?
— В смысле сечешь или не сечешь? В таком смысле.
— Ну... Стихи я люблю.
— Полюбила Манька Ваньку... Ты не виляй, не виляй, когда по-человечески с тобой... Я ж тебя по-русски спрашиваю, сечешь или не сечешь?
— Секу.
— О, это дело. На, кури, садись... Альбомчик у меня... Ну да ладно, все одно не поймешь... Стих, короче, нужен в дембельский альбомчик. Про службу, про меня желательно, про мужиков вот... сколько мы тут... подъем-отбой... Эх, зема, красивый стих нужен, гвардейский! Подписываешься?
— Да как...
— Вот и сговорились. Ручка — моя, козырная, бумага — из штаба, беленькая... Валяй, журналист, обучали поди... Сроку тебе до подъема. Пугать не буду, но прошу постараться — гвардейский чтоб. Тебе ж лучше будет... Давай, для знакомства, про себя расскажу, ребята вот соврать не дадут, как служил, как пахал, какие кореша, и вообще... про характер.