Уснув таким, я не был готов к пробуждению, вы такой-то, стояла надо мной пухленькая сестра, я был еще там, ну я, а что, с вызовом, разве не знает она, все уже позади, я погружен уже в пересказ, я работаю, разве можно так бесцеремонно мешать... Глупо, вот она, неизбежность, укол в руку, держите ватку, идите к операционной, „и, раненый в руку, Чапаев плывет", ну что, мужики, они на меня смотрели, пойду, вдруг полюбил всех, видно ж, сочувствуют, не очень, но сочувствуют, значит — очень, пойду, давай, не бойся, иди-иди, ни пуха, каждый чего-то сказал, глядели встревоженно — люди.
Дальше все проще, ждать не надо, дальше покатилось само, единственное что успел я, только это вот самостоятельное течение и отметить, якорек словно б сбросив, хотя к лодке он не привязан. Я пошел и пошел, и было то движением существа, себе уже до конца не принадлежащего, одно дело суверенная на лужку корова, другое — туша на конвейере... Избави, впрочем, бог, чтобы тогда я храбро так сопрягал, ближе все-таки к опыту Ивана Ильича был, к мешку его, хотя и это натяжка, реальность, как водится, предстала более жалкой, в чем, видно, и было... Мне хотелось, чтоб они все поняли, как я волнуюсь, какой я единственный, какая любопытная не закончена у меня про обрубки штукенция, как я молод и, по сути, здоров мог бы быть, если высокое их умение, которое для меня бесспорно, спасет мой прихотливый внутренний мир, а главное внешний, сначала бы внешний... Ничего, короче, кроме жалкого угодничества клиента, во мне не было, что сам же я с тупым недоумением, почти негодованием обнаружив, хотел было воспротивиться — махнул рукой. Тщательно выстроенная версия „первый раз дрогнувшего мужества" воплотилась в уродливый фарс. Даже для сестрички, встретившись с ней глазами, не сменил я жалкого своего амплуа попрошайки, хотя глянула та, как на танцах, зазывно и строго, словно б в ответ на мое стеснение, которое мне и в голову не приходило, подумаешь — голый, она же словно б давала понять, нет-нет, она не танцует, она не такая, не стесняйтесь, больной... Лицо ее было под маской, и краля эта отлично знала, какие выразительные, между маской и низко надвинутой шапочкой, у нее глаза, знала и не в силах была скрыть этого своего знания... Сука, мелькнуло краешком, человек с жизнью прощается, а этим бы все глазищи таращить, всюду жизнь, оправдывался я тут же за суку, но хлипкий свой взгляд переиначивать в восхищенный сил уже не было, снова махнул рукой.
Хорошо, что поток, хорошо, что само несет, даже рулит само, ах эти гренадеры-хирурги, походя, не заметив, не дав мне потонуть в своих же слюнях, ну что, непривычная обстановка, только так и спросил один в ответ на старательное мое фиглярство, на бодрячество нарочитое, как, мол, оно, жив-то буду, будешь, будешь, забирайся, ложись, ну-ну, когда привязывали, на покривившиеся мои губы, ну-ну, про это я не знал, что привязывают, это для меня пострашней ножа, разумеется, в переносном, все нормально, сказал один, держись здесь, другой, уже в резиновом фартуке, в перчатках, спросил деловое, я ответил моторно, но с той же деловитостью, враз приземлившись, господи, да что это я, люди и впрямь делом заняты, а я тут в соплях, но нового мужества проявить уже невозможно стало, дыши в маску, в маску так в маску, только почему они говорят надо мной, через меня, словно нет меня здесь, я тоже хочу с вами, к вам хочу, к вам, пара вздохов, говорили мужики, и готов, двадцать вздохов, как огурчик, закатываю глаза, глядя на врача в изголовье, он мне, ну что, мотаю головой, слабо мотаю, хотя хотел резко, оцепенело вдруг тело, но слышу все, вижу, смотрю, как испуганно ходит ходуном моя грудь, вдруг не усну, не сумею, будут резать вот так, по-живому, надо бы подналечь, давно бы так, говорит надо мной, в маску вдруг хлынуло много больше, чем сначала, запомнить, было последней мыслью, последнее, треск, треск в висках, кажется слово дом, или вид дома, или образ, как ни старался, вспомнить не мог, может, и потом сочинилось, неважно.