Понадобился месяц, чтобы там и там появились резолюции и разрешающие подписи, а следом — предложение пойти в экспериментальный рейс на бывшей его „Креветке!. Куда? В Северо-западную Атлантику. Ага, в „гнилой угол Атлантики"... А в чем суть эксперимента? Работать вам придется не полгода — год. Вот это да? А если крыша поедет? Потому и эксперимент, чтобы убедиться, поедет или нет.
Грехов не отказался, но сказал, что должен посоветоваться с супругой. „Так и так пора открывать карты", — думал он и шел домой, как на казнь. На этаж поднимался, как на эшафот, а выложив Веронике все, как есть, почувствовал на шее петлю. Оставалось ее затянуть, и Вероника выбила скамейку из-под ног: „Или ты, маковка, завтра же пишешь на увольнение, или..." — „Или?.. — набычился Грехов. — Вероника, я зарабатываю гроши, а на твою зарплату нам не свести концы с концами." — „Я тебе сказала — думай, — ответила жена. — Не уволишься — узнаешь, что значит „или", и тогда пеняй на себя."
Грехов думал сутки и все-таки решил: „Гвардия умирает, но не сдается!" Да, нашла коса на камень и вечером следующего дня Боря Грехов мог скулить вместе с Чучелой: „Что толку в комнате моей, сидим одни и слышим вьюгу!.." Ушла Вероника. Вместе с Ванькой вернулась к сестре. Грехов кинулся на комбинат, но получил от ворот поворот. И так целую неделю, и так — до тех пор, пока „Креветка", миновав причалы рыбоконсервного, не ушла в Балтику и дальше — в океан. Чучелу он оставил Вовке, а жене аттестат: на каждый месяц — по окладу. ,
„Хотел бы я все-таки взглянуть на того человека, который знает наверняка, что такое любовь..." — говорил Боря Грехов Коле Клопову, тоже пожелавшему участвовать в эксперименте. Выцветшие, как глаза старухи, волны Атлантики уносили „Креветку" все дальше на запад. Клопов не ответил Грехову. Он слагал оду эксперименту, причем, в рифмы, как на зло, лезли всякие нехорошие слова — ему было не до любви. Но Грехов и не ждал ответа. Он задал вопрос чисто риторически и продолжал думать о своем. О том, что волны уносят его все дальше от берега и от семейных задач, которые слали взамен и вдогон непривычные боль и муку. Если гипотетический „тот человек", возможно, понимал любовь по-своему, то Грехов на сей раз не имел о ней ни понимания своего, ни своего представления, и не было у него потребности обосновать и истолковать боль, возникшую в тот день, когда опустела комната. „Я не согласен!" — смятенно негодовал Грехов, и в этом протесте заключалась его нынешняя философия любви. Вопль, обращенный к себе и внутрь себя — „вопль для собственного употребления", подтверждал непреложный факт, что Грехов никогда активно не противостоял ударам судьбы. И если протестовал внутренним воплем, если не был согласен с пустотой, образовавшейся не в сердце, но рядом с Греховым, то этим самым признавался и другой непреложный факт греховского бытия: отсутствие рядом Вероники и Ваньши делало ненужным присутствие на земле и самого Грехова.
„Пока ничего не потеряно!" — взывал Грехов, начиная с первого дня рейса. Он сопротивлялся пессимизму колиного опуса, а тот все равно лез с вопросом: „А как твое „пока ничего" обернется потом?"
„Нужно закончить рейс в надлежащем ритме, чтобы дыхалку не сорвать, — размышлял Грехов в грохочущей тишине машинного отделения, — закончить, а потом... потом воззвать к рассудку Вероники, к чувствам, к совести, наконец. Ваньша такой же ее, как и мой. Приду с моря и скажу: „Это дискриминация законного супруга и отца!" Подобные речи Грехов произносил не только в машине, но и на палубе. Плеск волн — равнодушный, однообразный, порой муторный и, тем не менее, родной, знакомый, привычный, успокаивающий, как и привычно-успокаивающее и монотонно-усыпляющее чередование вахт, благотворно действовали на Грехова. По ходу эксперимента, он, кажется, должен был сорваться в первую очередь, а он держался. Грехов снова почувствовал доверие к себе, к своим словам и поступкам. Грехов не пожелал последовать примеру Клопова и списаться в середине рейса. Он превозмог и превзошел себя. Правда, стал все чаще разговаривать вслух, произносить целые речи: „Приду и скажу: „Давай забудем обиды, снова соединимся узами, а там, глядишь, снова остроумие вернется, хе-хе!.. Я, может, Райкина переплюну, я может, такое выдам, хе-хе, закачаетесь!“И хотя в речах часто присутствовало „хе-хе“, жил Грехов все равно стиснув зубы. Долгий — страшно долгий! — и утомительный рейс почти без заходов в инпорты невыносим сам по себе, а коли добавить душевные муки, то впору свихнуться, а Грехов, проводив Колю Клопова и в пику ему, все чаще пел, как он говорил, клоповские „сантименты":