Говорят, своей смертью змея никогда не умирает и, если ее не убить, она будет жить вечно — но и убить ее можно только поразив в голову, и то жизнь остается в змее до заката солнца.
Известно также поверье, что после сорока лет жизни ядовитая змея превращается в дракона.
Но „Красным драконом" звалась также летучая субстанция, которую стерег преклонный годами алхимик. Философский камень должен засиять в беспалой ладони демона Барбю, известного как Бафомет, кумир рыцарей-тамплиеров.
— Anima mundi, Мировая Душа... — бормотал в дремоте алхимик еще одно прозвище астрального жителя. — Азот мудрых, живущий и рожденный через оплодотворение Меркурия мудрых философским сульфуром золота... — и, по-совиному моргая отечными веками, вновь прочитывал пергамент.
Что сокровенные труды и дело всей жизни! Сон, необоримый и сказочный, насланное забытье. В этом сне Красный дракон вырвался из раскаленной свистящей реторты — голова каменно никнет к груди — и парил на ртутных перепончатых крыльях над бесполезной атанорой — пары ртути все гуще над неподвижным стариком — удаляющийся издевательский хохот пророчил неудачу — манускрипты скользят с колен, из-под плаща. И еще Раймонду Луллию приснилось, что этому сну не суждено кончиться.
...Сироты угодны Богу. Девочка жила с бабушкой все свои тринадцать лет.
Холщовое платье до пят — лиф как мыс и юбка — морем, и крахмальный, в кружевах, чепец: девочка глядела бабушкой, кукольным подобием старшей в доме. Дом светел и беден, и вечерами, когда все дела переделаны, уютно посиживать на крылечке вдвоем. Бабушка говорила о самом простом, житейском, пересказывала наследственный рецепт печения яблок в гратине — тут приторный жаркий дух от печи в пасмурные Сентябрины, тут чай, деликатное позванивание фарфора; или же вновь припоминала былое, но воспоминания рассыпались: пыль, моль, клочья лиц и событий, безнадежность.
— Когда великий Змей пожрет сам себя... — говорила бабушка изредка.
Становилось совершенно ясно: вокруг диска (или шара, незначащая разница) Земли от начала времен обвился великий Змей, вцепившийся в собственный хвост; такой огромный! такой нескончаемый! День и ночь в неутолимой ярости проклятое Творцом диво грызло свою плоть и не могло остановиться; а когда великий Змей пожрет сам себя, наступит конец света.
Так изредка возносилась старческая мысль в холодные сферы эсхатологии, а ноги были перепачканы свежим навозом. Корова с теленком, курица с цыплятами, буйно зеленеющий садик. В доме — книги, книги и книги. И уж совсем странные глаза были у внучки-сиротки.
Никто прилежнее ее не ходил в островерхую церковь. Ей виделись благие сны, а закипающую в ней большую, неназываемую силу она студила молитвой. Так чудно! Стоило ей сильно пожелать чего-либо — и это сбывалось. Порой бывало стыдно за свои желания.
Девочка чувствовала, как меняется в ней душа — ощущение сродни физическому. Но каким горем было проснуться и увидеть свои трусики в крови!
Бабушка как раз, с утра пораньше, затеяла большую стирку. С мокрыми руками в пене, вяло разрумянившаяся, она забормотала об участи всякой женщины.
— Но ты же — не такая! И я не хочу быть женщиной! — расплакалась внучка.
Стыд и раннее горе. Слезы больше глаз — смоляной блеск меж ресниц, взгляд то скользящий, туманный, то — в упорной мысли — кинжальной остроты, пугающе-тяжелый.
Однажды на ярмарке, горластой и сомнительно-нарядной, девочка битый час простояла перед лавочкой со сладостями. Жгла глазами прянично-шоколадные сердечки — даже кабы все мыши из считалки притащили ей свои гроши, все равно денег не достало бы. „Две мыши поплоше несли по два гроша“... И что же? К вечеру, невесть отчего, кондитерская лавка занялась огнем и сгорела дотла. Смущенный, сквозь ресницы, досадливый скос на пепел.
Этакое совпадение — но отчего всегда обращалась в уголь ненавистная молочная каша, если бабушка с внезапным старческим упорством решала накормить ею внучку, и сыпались напасти на головы языкатых соседок, когда они поносили дом и его обитательниц — уже не-женщину и еще не-женщину, и оправдывались самые затейливые сны... „Богу сироты угодны", — любила сказать — с лицом постным и истовым — бабушкина внучка. ,
В голой и скупо освещенной комнате сна за деревянным столом сидел долговолосый юноша. Он поднял лицо и оказался Господом нашим Иисусом Христом. — „Просто думай: как поступил бы на моем месте Он, и так поступай сама", — тихо, спокойно посоветовал снящийся.