Была ошибка. Вновь — среди неудач.
А неподалеку змея устроила гнездо. Вползала на камень и грела зябкий жгут своего тела, глядя на солнце немигающими желтыми зрачками. Нежилась и оскверняла гладкую поверхность слизью, а однажды сбросила кожу — подарила камню пестрые и сухие лохмотья, чехол для мгновенной смерти.
Терпение.
А обвала, нередкого в горах, все не было. Змеиные, крупные с грязнотцой яйца начали трескаться, наружу высунулась уйма крохотных головок, и каждая оглядела мир с готовной злобой.
И камень покатился сам. Он шел, сминая в мощно-сокрушающем ходу корявые растеньица, рассыпая дроби мелких, не наделенных душой собратий, шел, дабы раздавить всей накопленной яростью змеиное гнездо.
И уж разумеется, он прошел рядом. Мимо.
...Трамваем из Краевой библиотеки, поздно — город захлебывается ночью, о, мой „Титаник"! Филологи, как им и полагалось, любили книги. Перебор пальцами корешков, совсем фортепианный, и музыка имен: от высочайшей и чистейшей ноты — милая Марина, наивная Марина первых виршей — до привязчивого дрянненького шлягера — новоизданный мусор в размалеванных „суперах". А потом вылавливаешь запыленную редкость не вошедшую в университетские программы, вроде Алоизиюса Бертрана, и ощущаешь потаенную сладость и высокомерие.
Но к Леле привязались шекспировские песенки, и она тихонько ныла себе под нос:
— Ручьями слезы в гроб текли, прощай мой голубок...
Рядом громозились долговязые, в джинсуре, ваганты (все поклоннички), и раздавалось:
— Культура не погибла, пока в совковом трамвае есть хоть один человек, помнящий тонкое имя Лотреамона...
„Я ехала домой"... Романсовое начало... А Леля была совершенно подавлена жизнью и необходимостью мелких ежедневных расчетов — взбиваешь лапками сметану в масло, чтобы не утонуть, — и тут к ней нагнулся высокий старик:
— Вы самая красивая королева.
Вот и все. Спасибо, подумала Леля, дойду домой бодрее.
Да какой дом — приютили добрые люди, родители однокурсника, с которым im Futurum предполагалось супружество; но сначала нужно окончить универ, встать на руки, взять жизнь в свои ноги и т. д. и т. п., ПНД — ЛТП. Миша крепко прильнул к иеговистам, и посему дальше поцелуев с Лелей дело не шло.
— У тебя ключ есть? Мы с предками ночуем на даче, — перегнулся с сиденья напротив ее жених. — Я сейчас до Жэ-дэ доеду.
Прощай, мой голубок.
Сиротство чужих углов, признательность приживалки, достоевские настроения. Радость побыть одной выходные — при всей привязанности к Мишиной семье.
Рядом с худеньким Мишей — его новый друг с польской фамилией; холодные синие глаза, отбеленно-льняные кудри шапкой, красавчик-одуванчик. Перевелся сразу на третий курс филфака бог весть откуда. Любопытно, отчего у Мишеньки в друзьях всегда милые мальчики? Пастырь растет, собирает заблудших овечек. Да, или белого ягненка завитки — такие волосы...
Миша познакомил Лелю с новеньким — „это Станислав, наш человек, а это Леля, моя невеста", — на эпохальном действе, именуемом „озеленение университетской территории". Витал бодрый дух Павки Корчагина, студенты ругались, гремели лопатами о ведра, высаживали щуплые, в почках, прутики. Вовсе он был не наш, чужак, и красота его била в глаза тяжело и странно. И деревца он не сажал, стоял праздно, топил Лельку с ее перемазанными землей руками в стылой синеве.
— Что дождь и ветер? Это чепуха. Мы дождь и ветер видим каждый день... — еле слышно пела Леля, гремел оголтелый трамвай.
Уже к ночи, престранная вещь, настойчиво завопил дверной звонок, и голос этого новенького спрашивал Мишу, непонятливо и упорно. Пришлось впустить.
— Да его нет, они на даче, — объясняла Леля, придерживая халатик, — впрочем, в передней темно.
— А когда будут? — спрашивал Стас.
С ноющим воспоминанием об оставленных на диване шоколаде и Толкиене, растолковывала позднему гостю, что к чему. А сейчас надо торопиться на одиннадцатичасовой автобус, третий номер, возвращайся, потому что Академ — гиблое место, оно глотает академиков, студентов, местных писателей, автобусы и слухи и выплывает в неузнаваемом виде, но вот автобусы пропадают бесследно, и, гляди, приятель, не догнать тебе бешеной тройки!
— Птичка, — сказал вдруг гость и, сняв, аккуратно повесил свою кожаную „косуху" на вешалку.
— А ну, двигай отсюда! — изумилась Леля. И все смоталось в дикий клубок: страшнее самого небывалого кошмара — мужские плечи, ритмично двигающиеся над твоим лицом утопленницы, захлебнувшейся в слезной боли, боль, исторгающая вопли, и тут же „соседи!" — чисто совковый, коммунальный страх.